Страхов считал, что Достоевский не до конца справился со своей огромной задачей: несмотря на «воскресение» Раскольникова в эпилоге, читатель так и не получает «внутреннего переворота в Раскольникове… пробуждения в нем истинно человеческого образа чувств и мыслей». Самое замечательное в страховской статье – анализ психологии Раскольникова: как мы помним, первая формулировка замысла Достоевского – «психологический отчет одного преступления», и Страхов говорит о том, насколько убедительно показано восприятие Раскольниковым собственного поступка, во всех стадиях, вплоть до неизбежного финала. «Вы один меня поняли», – позже сказал Страхову Достоевский.
Что было дальше?
За «Преступлением и наказанием» последовали остальные романы из «великого пятикнижия» Достоевского – «Идиот», «Бесы», «Подросток» и «Братья Карамазовы». Еще при жизни Достоевского отрывок из «Преступления и наказания» перевели на французский; в 1880-е книга была переведена на основные европейские языки. Роман оказал важное влияние на западную литературу – оно было ощутимо уже в XIX веке (можно вспомнить роман Поля Бурже «Ученик» 1889 года), но по-настоящему сказалось в XX: мотивы «Преступления и наказания» можно встретить у английских модернистов, таких как Вирджиния Вулф и Д. Г. Лоуренс, у французских экзистенциалистов Сартра и Камю (особенно в «Постороннем»). Еще отчетливее следы «Преступления и наказания» в немецкоязычной прозе – назовем Густава Мейринка, Леонгарда Франка, Йозефа Рота, Стефана Цвейга, Роберта Музиля{9}.
В России отношение к «Преступлению и наказанию» менялось вместе с восприятием Достоевского вообще. В конце XIX века «демократическому» пониманию писателя (которое отстаивал, например, Николай Михайловский, призывавший не делать из Достоевского пророка) уже противостояло христианское, мистическое, протосимволистское – в первую очередь так смотрел на Достоевского и «Преступление и наказание» друг писателя, философ Владимир Соловьев. Для него было очевидно, что идея романа выводится из биографии Достоевского, с которым духовное перерождение, как и с Раскольниковым, произошло на каторге:
Положительный общественный идеал еще не был вполне ясен уму Достоевского по возвращении из Сибири. Но три истины в этом деле были для него совершенно ясны: он понял прежде всего, что отдельные лица, хотя бы и лучшие люди, не имеют права насиловать общество во имя своего личного превосходства; он понял также, что общественная правда не выдумывается отдельными умами, а коренится во всенародном чувстве, и, наконец, он понял, что эта правда имеет значение религиозное и необходимо связана с верой Христовой, с идеалом Христа.
Схожие мысли о «Преступлении и наказании» можно прочитать у Константина Леонтьева, – впрочем, Леонтьев полагал, что в этом романе Достоевский еще мало думал о подлинном христианстве (к примеру, Соня Мармеладова отслужила только панихиду по отцу, а должна бы служить молебны, советоваться с духовниками и монахами, прикладываться к чудотворным иконам и мощам, читать не только Евангелие, а жития святых).
Чем дальше критика Достоевского уходила от позитивизма, тем больше говорилось о центральном значении «Преступления и наказания» среди его романов. Василий Розанов даже предлагал понимать все прочие тексты Достоевского «как обширный и разнообразный комментарий к самому совершенному его произведению – “Преступление и наказание”». Дмитрий Мережковский писал: «У Достоевского всюду – человеческая личность, доводимая до своих последних пределов, растущая, развивающаяся из темных, стихийных, животных корней до последних лучезарных вершин духовности». О героях Достоевского, переступающих запретную черту, Мережковский говорит: «Их страсти, их преступления, совершаемые или только «разрешаемые по совести», суть неизбежные выводы их диалектики». Инвариант этого сюжета, этих мотивировок, конечно, в «Преступлении и наказании».