На следующий день я проводил Фрадике в Булак, откуда он должен был отплыть в Верхний Египет. Дебарие дожидалась его, причаленная к столбам в районе Старого Каира, среди барок из Ассуана, груженных чечевицей и сахарным тростником. Солнце скрылось за Ливийскими песками, небо отходило ко сну – прозрачное, без единого облачка, чистое во всей своей глубине, как душа праведника. Вереница поющих женщин с желтыми кувшинами на плече спускалась к благодатным водам Нила; и ибисы, прежде чем укрыться в гнездах, радостно взмахивали крыльями, словно благословляя кровли родного города, как в те времена, когда еще были богами.[240]
Вслед за Фрадике я вошел в обитую тканью комфортабельную каюту с застекленными окнами. По стенам висело оружие на случай утренней охоты; груды книг дожидались своего часа, когда наступает знойное время дня и лодка медленно тянется на бечеве. Мы постояли на палубе, молча созерцая берега, которые на протяжении столетий пленяли воображение людей, ибо люди чувствовали, что здесь жизнь исполнена особенной благодати и высших радостей. Сколько их, со времен диких пастухов, разрушивших Танис,[241]
останавливалось на этом берегу и, точь-в-точь как мы, глядело на эти воды, на это небо – алчными, восторженными или мечтательными глазами: цари Иудеи, цари Ассирии, цари Персии; величавые Птолемеи, наместники Рима и наместники Византии; Амру, посланец Мухаммеда, и Людовик Святой, посланец Христа;[242] Александр Великий, грезивший о Восточной империи, и Бонапарт, воскресивший эту необъятную грезу; и еще все те, кто приходил сюда только для того, чтобы потом рассказать людям о прекрасной земле – от словоохотливого Геродота[243] до первого из романтиков, бледного позера, поведавшего миру о страданиях Рене![244] Всем знаком дивный, не имеющий равных пейзаж. Нил течет величаво, как патриарх, неся изобилие. По ту его сторону зеленеют плодовые сады Родаха и кружат в небе голуби. Еще дальше – пальмы Гизе, тонкие, словно бронзовый рисунок по золоту заката, и под ними деревни, – простые, как гнезда. Три пирамиды, гордясь своей вечностью, высятся на краю пустыни. Достаточно этого. Душа навсегда взята в плен и помнит. Чтобы жить среди этой дивной красоты, народы снова и снова вступают между собой в многолетние войны.Но час отплытия наступил. Я обнял Фрадике с каким-то особенным волнением. Поднятый парус вздулся под теплым ветром, пробегавшим зыбью по листве мимоз. Лодочник прошел на нос суденышка, поднял ладони к небу, воскликнул: «Отчалим с именем аллаха!» Один из гребцов ударил по струнам даурбака, другой взялся за глиняную флейту; и под гул благословений и песен просторная барка двинулась вперед, разрезая священную волну и унося в Фивы моего несравненного друга.
IV
Прошло несколько лет. Я не встречался с Фрадике Мендесом: все это время он путешествовал по Западной Европе, а я – по Америке, Антильским островам и по республикам Мексиканского залива. А когда я наконец осел в одном из старых земледельческих графств Англии, Фрадике, в пароксизме «этнографического любопытства», о котором он пишет Оливейре Мартинсу,[245]
снова пустился в долгий путь: в Бразилию, в пампы, по землям Чили и Патагонии.Но нить взаимной симпатии, связавшая нас в Каире, не порвалась. Как ни была она тонка, мы не выпускали ее из рук в водовороте насущных забот, которые то и дело возникали на несовпадавших путях нашей жизни. Примерно раз в три месяца мы обменивались письмами, на пяти-шести листках почтовой бумаги. Я беспорядочно нагромождал в них образы и впечатления, Фрадике аккуратно заносил мысли и факты. Кроме этого, я получал вести о Фрадике от моих старых друзей: живя в Лиссабоне довольно длительное время – с осени 1875 до лета 1876 года, – он близко сошелся со многими членами нашего кружка и внес в их жизнь много очарования и новых мыслей.