— Аминь! — откликнулись провожающие, и рокот их голосов, прошумев, затерялся в ветвях кипарисов, среди трав и надгробий, в холодном тумане пасмурного декабрьского дня.
XXV
В конце мая 1871 года в Лиссабоне, возле Гаванского Дома на Шиадо царило небывалое оживление. Подбегали, тяжело дыша, взволнованные люди, пробивались через толпу, осаждали подъезд, привставали на носки, вытягивали шею, чтобы сквозь частокол цилиндров разглядеть вывешенную на перилах балкона доску с телеграммами агентства «Гавас». Из толпы в обратном направлении выбирались господа с расстроенными, изумленными лицами и сообщали кому-нибудь из приятелей, решивших лучше ждать поодаль:
— Все погибло! Везде пожарища!
В жавшейся под балконом толпе испытанные говоруны вели жаркие споры; по всему бульвару вплоть до площади Лорето и по Шиадо до кафе Магальяэнса в теплом воздухе раннего лета стоял сплошной гул голосов; то и дело над ним взмывали яростные выкрики: «Коммунары! Версаль! Поджигатели! Тьер! Злодейство! Интернационал…» — и снова все перекрывал грохот колес и голоса мальчишек-газетчиков, продававших экстренные выпуски газет.
Каждый час прибывали свежие телеграммы с новыми подробностями восстания и боев на улицах Парижа. Страшные сообщения из Версаля говорили о пылающих дворцах, взорванных улицах, массовых расстрелах во дворах казарм и среди склепов на кладбищах, о беспощадных погонях, кончавшихся расправой в подземных клоаках Парижа, о роковом безумии, помрачившем разум тех, кто носит военный мундир, и тех, кто носит рабочую блузу, о нескончаемой агонии сопротивления повстанцев, которые в уличной борьбе пользовались средствами науки и взрывали старое общество динамитом и нитроглицерином! Устрашающая конвульсия, конец света — и эта картина возникала из нескольких газетных строчек, точно при вспышке молнии или в багровом пламени костра.
Весь Шиадо оплакивал разрушение Парижа и ужасался. Лиссабонские господа, вспоминая сожженные здания, возмущенно восклицали: «Отель де Виль» — такая красота! Рю-Руайяль — такое великолепие!» Некоторые так негодовали на поджог Тюильрийского дворца, будто сгорела их личная резиденция; те, что прожили в Париже два-три месяца, воздевали руки к небу, словно Богатства великого города были их собственностью; они не прощали коммунарам гибель того или иного памятника старины: ведь по этим камням успел скользнуть взор заезжего лиссабонца!
— Вы только подумайте! — восклицал толстый господин. — Разрушен дворец Почетного легиона! Да еще месяца нет, как мы с женой побывали там!.. Ужасно! Какое варварство!
Но вот разнесся слух, что кабинет министров получил новую, еще более страшную телеграмму: вся линия бульваров, от площади Бастилии до площади Мадлен, в огне; горит площадь Согласия, горят Елисейские поля, все пылает вплоть до самой Триумфальной арки. В приступе безумия революция стерла с лица земли единственную в своем роде систему ресторанов, кафе-концертов, танцевальных залов, игорных и публичных домов. Весь Шиадо скорбел. Пламя пожара истребило самое комфортабельное в мире гнездо разврата! Варварство! Светопреставление! Где можно было поесть, как в Париже? Где можно было найти таких опытных женщин? Где можно было увидеть такую поражающую вереницу изящных колясок, как в Булонском лесу, в холодные, но солнечные зимние дни, когда виктории кокоток соперничали с фаэтонами биржевых дельцов! Какое злодейство! О библиотеках и музеях никто не вспоминал; зато о разрушенных кафе и публичных домах скорбели искренне и глубоко. Конец Парижа! Конец Франции!
В одной из групп, толпившихся возле Гаванской табачной лавки, шел политический спор; часто упоминали имя Прудона, который рисовался воображению лиссабонцев каким-то кровавым чудовищем; во всем винили Прудона. Чуть ли не все считали, что он-то и поджигает Париж. Правда, некий уважаемый в городе поэт, автор «Цветов и вздохов», счел своим долгом признать, что, «если оставить в стороне его завиральные идеи, Прудон совсем не плохой стилист». Игрок Франса, услышав это, завопил:
— Да какой он, к дьяволу, стилист! Попадись он мне на Шиадо, я бы ему все кости переломал!
И переломал бы. После рюмки коньяку Франсе сам черт был не брат!
В то же время иные юноши, в которых драматизм событий задевал романтическую струнку, восторгались героизмом коммунаров. Верморель, раскинув руки, как распятый Христос, кричал под дулами ружей: «Да здравствует человечество!» Старик Делеклюз, словно фанатичный святой, со смертного ложа давал приказы о беспощадной борьбе до конца…
— Это великие люди! — восклицал какой-то восторженный юнец.