Если угодно, оставим пока религию, обратимся лишь к человеку: кто, поправ общественные устои, окажется столь глуп и поверит, что общество, им оскорбленное, не станет преследовать его? Разве не с помощью законов, создаваемых человеком для своей безопасности, стремимся мы устранить то, что нам препятствует или же наносит вред? Возможно, людская доверчивость и богатство обеспечат злодею видимость процветания. Но сколь недолгим будет его царство! Узнанный, разоблаченный, всеми ненавидимый и презираемый, сможет ли он тогда найти себе приверженцев или сторонников, дабы они утешили его? Никто не захочет знаться с ним. Не имея более ничего, что бы он мог предложить, он будет брошен всеми как обуза. Изнемогая под бременем позора и напастей, не имея более возможности найти прибежище в душе своей, он скоро угаснет в унынии.
Так каковы же безрассудные доводы противников наших? И почему бесплодно их старание унизить добродетель? Судите сами! Они осмеливаются объявлять добродетели призрачными, потому что не все ими обладают, и на этом основании отказывают в реальности всем добродетельным чувствам. Они полагают добродетель несуществующей, ибо различия в климате, в темпераменте побудили к созданию разнообразных преград для обуздания страсти. Одним словом, они считают, что добродетель не существует, потому что она проявляется в тысяче форм. С таким же успехом можно сомневаться в существовании реки, ибо она распадается на множество водяных струй!
О! Что может лучше доказать и бытие добродетели, и насущность ее, как не потребность человека сделать ее основой для всех обычаев своих? Пусть назовут мне хотя бы один народ, кто жил бы без добродетели, один-единственный, кто добро и человеколюбие не почитал бы за основы общественного устройства…
Я пойду дальше: если мне укажут шайку самых отпетых негодяев, объединенную каким-либо не добродетельным принципом, то я откажусь от предмета защиты моей. Но если, напротив, необходимость добродетели проявляется всюду; если нет ни одной нации, ни одного государства, ни одного сообщества, ни одного индивида, кто мог бы без нее обойтись; если без нее человек не может ни быть счастливым, ни чувствовать себя в безопасности, то разве ошибусь я, дитя мое, побуждая тебя никогда не уклоняться со стези ее?
— Видишь, Флорвиль, — продолжил благодетель, заключая меня в объятия, — видишь, куда завлекли тебя первые твои заблуждения. И если порок все еще влечет тебя, если соблазн или слабость твоя расставляют тебе новые ловушки, вспомни о страданиях, причиненных первым твоим прегрешением, подумай о том, кто любит тебя, как родную дочь… кому проступки твои разрывают сердце, и в этих размышлениях ты обретешь силу, необходимую для следования по пути добродетели, на который я хочу вернуть тебя отныне и навсегда.
Господин де Сен-Пра, верный своим принципам, предложил мне остаться у него в доме, но посоветовал отправиться к одной из его родственниц, женщине, столь же известной своим благочестием, как госпожа де Веркен своим распутством. Это предложение было мне весьма по вкусу. Госпожа де Леренс приняла меня необычайно любезно, и с первой же недели возвращения моего в Париж я стала жить у нее в доме.
Сударь, какая разница между этой достойной женщиной и той, которую я покинула! Если в жилище одной царили порок и вседозволенность, то душа другой поистине являлась вместилищем всяческих добродетелей. Сколь ужасала меня испорченность первой, столь утешали меня твердые принципы второй. Лишь горечь и раскаяние чувствовала я, слушая госпожу де Веркен, лишь доброта и утешение звучали в речах госпожи де Леренс…
Ах, сударь! Позвольте мне описать внешность этой чудесной женщины, кою любить я буду всю свою жизнь. Это лишь малый знак уважения за все то, чем душа моя обязана добродетели ее, и я не могу не воздать ей должного.
Госпожа де Леренс в свои неполные сорок лет была еще необычайно свежа. Скромность и целомудрие более красили внешность ее, нежели удивительно пропорциональное сложение, редко даруемое природой. Возможно, некоторый избыток чопорности и величавости создавал, как поначалу утверждали многие, впечатление надменности, но стоило ей произнести лишь слово, как оно тут же рассеивалось. Душа ее была столь прекрасна и чиста, обхождение столь совершенно, искренность столь безгранична, что незаметно почтение, внушаемое ею с первого взгляда, переходило в самую нежную привязанность.
Ничего нарочитого, ничего показного не было в благочестии госпожи де Леренс. Принципы веры ее основаны были лишь на крайней чувствительности души. Мысль о существовании Бога, служение Верховному Существу были живейшей отрадой ее любящего сердца. Она открыто заявляла, что стала бы несчастнейшим созданием, если бы однажды под воздействием обманчивой просвещенности разум ее изгнал бы из сердца уважение и любовь, питаемые ею к предмету своего служения.
Приверженная неизмеримо более к высоким нравственным ценностям религии, нежели к ее обрядам и церемониям, она почитала нравственность сию за правило во всех своих действиях.