— Да, нравится! — не спеша произнес мальчик. — Да, мне нравится, — повторил он еще раз, уже совершенно уверенно.
— Ну-ну, — ободрял его доктор, — а теперь расскажи, почему тебе это нравится? Заметь, что мы с тобой теперь следуем методу Сократа, — вставил он. — Итак, спроси себя, почему тебе нравится вставать рано?
— Кругом так тихо, так спокойно, — ответил Жан-Мари, — у меня в это время нет никакого дела. И еще, когда так тихо и никого нет вокруг, чувствуешь, как будто ты хороший.
Депрэ усмехнулся и сел на соседнюю тумбу, по другую сторону ворот. Его начинал интересовать разговор с этим мальчуганом. Жан-Мари отвечал и говорил не наобум, а подумав, и старался на каждый вопрос ответить по совести.
— Ты, как я вижу, испытываешь удовольствие от того, что чувствуешь себя хорошим, — заметил доктор, — и, признаюсь, меня это крайне удивляет. Ведь ты же сам говорил мне вчера, что раньше ты воровал, а эти две вещи не совместимы — быть хорошим и воровать.
— А разве воровать так уж дурно? — спросил мальчик.
— Да, таково по крайней мере общее мнение, мой милый друг, — ответил наставительно и слегка насмешливо Депрэ.
— Нет, вы меня не совсем поняли, — заметил мальчуган, — я хотел спросить, неужели дурно воровать так, как воровал я, — пояснил он. — У меня не было выбора, я был вынужден делать это. Я полагаю, что не может быть дурно то, что человек хочет иметь кусок хлеба, ведь каждому надо есть! Это такая сильная потребность, что с ней невозможно спорить! Да еще, кроме того, меня жестоко избивали, когда я возвращался домой с пустыми руками! — добавил Жан-Мари. — Я тогда уже знал, что хорошо и что дурно, потому что раньше того меня многому обучал один добрый священник, который относился ко мне очень хорошо и которого все люди уважали. (При слове «священник» доктор скорчил отвратительную гримасу). Но я думал, что когда человеку нечего есть, когда у него нет даже куска черствого хлеба, чтобы утолить свой голод, да когда еще вдобавок его бьют нещадно, то при таких условиях воровать, пожалуй, даже позволительно. Я не стал бы красть сласти или что другое ради лакомства, по крайней мере я думаю, что не стал бы, но мне кажется, что ради куска насущного хлеба каждый совершил бы кражу!
— И я так полагаю, — согласился Дюпрэ. — Ну, а после каждой кражи ты, конечно, становился на колени и просил у Господа Бога прощения и объяснял ему весьма подробно все свои обстоятельства? — слегка насмешливо добавил он.
— Нет, к чему? — удивился Жан-Мари. — Я не видел в этом никакой надобности.
— Вот как! Ну, а твой священник, наверное, увидел бы в этом надобность! — все в том же тоне продолжал доктор.
— Вы думаете? Неужели?! — воскликнул мальчик и впервые смутился. — А я думал, что Господу Богу и без того все известно… что он и так все знает…
— Эге, — усмехнулся доктор над наивным ребенком, — так вот ты какой вольнодумец!
— Я думал, что Бог сам меня поймет, — продолжал мальчик очень серьезно, не обратив внимания на последнее замечание своего собеседника, — а вы, я вижу, так не думаете… Но ведь и сами эти мысли мне Бог вложил в голову! Разве нет?
— Ах ты, малыш, малыш! — почти сокрушенно промолвил Депрэ. — Я уже говорил, что в тебе гнездятся все пороки философии, но если ты еще совмещаешь в себе и все ее добродетели, то мне, старому грешнику, остается только поскорее бежать от тебя без оглядки. Я, видишь ли, служитель и сторонник благословенных законов здоровой нормальной природы в ее простых и обычных проявлениях и потому не могу равнодушно смотреть на такое чудовище, на такого нравственного уродца! Понял ты меня?
— Нет, сударь, — ответил, не задумываясь, Жан-Мари.
— Ну, погоди, я постараюсь разъяснить тебе то, что хотел сказать. Вот посмотри сперва сюда, — продолжал доктор, — видишь ты там, за колокольней, это небо, видишь, какое оно там светлое, бледно-бледно-голубое? А теперь посмотри выше и еще выше, до самой верхушки небесного свода у тебя над головой, где небо густо-голубое, почти синее, как в полдень… Так! А теперь скажи мне, разве это не прекрасный цвет? Разве он не ласкает глаз? Не радует сердце? Мы видим это голубое небо изо дня в день в течение всей нашей жизни, мы до того свыклись, сроднились с ним, что даже наша мысль видит его таким. Но предположим, — продолжал Депрэ, переходя от любовного умиления, с каким он говорил о голубом небе, к совершенно иному тону, — предположим, что это небо вдруг бы сделалось ярко-янтарно-огненного цвета, подобно цвету раскаленных углей, а в самом зените небесного свода — огненно-красным. Я не скажу, что это было бы менее красиво, нет! Но нравилось бы оно тебе так же, как это наше голубое небо?
— Я думаю, что нет, — проговорил Жан-Мари.
— И я также не мог бы его полюбить, — продолжал доктор несколько резко, — я ненавижу все странное, и странных людей в особенности, а ты — самый странный, самый своеобразный мальчуган, какого я когда-либо встречал в своей жизни!
Жан-Мари некоторое время молчал и как будто что-то обдумывал, а затем поднял голову и взглянул на доктора с добродушно-вопрошающим видом.