Думаю, что этот листик не отяготит письма, а мне хочется в Сочельник написать тебе хоть несколько строк, мой драгоценнейший друг, мой ненаглядненький, мой милый, дорогой мальчик. Сегодня вечером я был на елке в доме № 1, где все женские руки семьи приготовили всем по несколько подарков и все вместе, своею бодростью и приветливостью, сумели всем окружающим устроить настоящий праздник… Деткам я ничего не мог сделать праздничного, но всё же и им достались подарки и угощения, которыми побаловали меня к празднику некоторые добрые мои пациенты-тоболяки. Всё любуюсь твоими ламбрекенами, мой золотой, особенно вторым: они пришпилены как раз против моего кресла, на противоположной стороне, и над этажеркой с книгами, к которой тем чаще приходится подходить, что рядом висят мои кителя. Скоро, кажется, они отойдут в историю, т. к., когда стрелкам будет приказано снять погоны и они это выполнят, я, по всей вероятности, окончательно перейду на штатское платье, что очень советую тебе сделать безотлагательно. Вряд ли тебя теперь будут удерживать на службе, т. к. теперь офицеров равняют с солдатами и даже не избранных в ротные, батальонные и другие командиры прямо разжаловывают в солдаты, то, естественно, теперь должны к офицерам применять правила, существующие для солдат, а по ним, как ты помнишь, ты уже давно подлежишь чистой отставке. Очень рассчитываю, что так и будет решено в марте, а до того ведь действия комиссий приостановлены. Сегодня имел задушевную беседу с Глебушкой, спросив его, не считает ли он за мной какого преступления, что так ко мне относится, и просил его откровенно мне сказать, в чём он меня обвиняет, т. к., хотя я <неразб.>, но всё-таки, может быть, в состоянии буду дать ему удовлетворительные объяснения. Он сказал мне, что я ошибаюсь, будто он меня не любит, но что просто у него вид такой от мрачности настроения, которым все страдают. На что я ему заметил, что именно потому, что все одинаково страдают, все стараются друг друга поддерживать, стали добрее и снисходительнее друг к другу. С тех пор Глебушка со мной опять ужасно мил и нежен. Вопрос мой был не дипломатический, а от искренно встревоженной обиженной души, и ответ Глебушки меня вполне успокоил. Спите Вы покойно, мои ненаглядные, драгоценные, да хранит и благословит Вас Бог, а я целую и ласкаю Вас бесконечно, как люблю.
Ваш папа. Целую тебя и люблю, мой ангел-утешитель, целую и люблю. [159]
Письмо № 3
Екатеринбург, 2/15 Мая 1918 года.
…Со вчерашнего дня погода резко повернула у нас на тепло, кусок неба, видный из моего, ещё не замалёванного извёсткой, окна – ровно серо-голубого цвета, указывающего на безоблачность, но от всех ласк природы нам немножко суждено видеть, т. к. нам разрешён лишь час в день прогулки в один или два приёма…
…Сегодня я обновляю свою почтовую бумагу, которую мне вчера любезно доставили, и пишу своим новым пером и своими чернилами, которые обновил уже вчера в письме к деткам. Всё это очень кстати поспело, т. к., завладевая чужим пером и чернильницей, я постоянно кому-нибудь мешал ими пользоваться, а бумагу, серенькую, уложенную мне Танюшей, я уже давно извёл и писал на кусках писчей; извёл и все маленькие серенькие конвертики, кроме одного.
…Ну, вот и погуляли ровно час. Погода оказалась очень приятной – лучше, чем можно было предполагать за замазанными стёклами. Мне нравится это нововведение: я не вижу больше перед собой деревянную стену, а сижу, как в благоустроенной зимней квартире; знаешь, когда мебель в чехлах, как и у нас сейчас, – а окна белые. Правда, света, разумеется, значительно меньше, и он получается таким рассеянным, что слабым глазам больно, но ведь дело идёт к лету, которое бывает здесь, может быть, очень солнечным, а мы, петроградцы, солнцем не избалованы. [160]
Письмо № 4 (младшему брату А. С. Боткину)
Екатеринбург, 26 июня (9 июля) 1918 г.