Великим потрясением стало для Свенцицкого «Кровавое воскресенье». Тем большим, ибо Церковь не нашла нужных в те дни слов, слишком привыкнув за синодальный период быть частью государственной системы. Это огосударствление Церкви виделось Валентину Павловичу величайшим пороком и грехом. И неограниченная самодержавная власть также представлялась религиозно неправой. Молодой философ был убеждён, что Церковь должна возвысить свой голос в защиту – не революции, нет, не абстрактных прав и свобод – но требований христианских, христианской совестью признаваемых справедливыми.
Именно на этой волне им было создано Христианское братство борьбы, проводившее свои собрания, издававшее книги и листовки. Братство, с одной стороны, обвиняли в революционности, с другой, в первобытной религиозности, отторгаемой революционной интеллигенцией. Программа братства имела некоторые отголоски социализма, но в существе своём в корне расходилась с ним. Вера и Церковь стояли во главе угла этой программы, занимали основное место в ней. Устройство экономических и прочих отношений могли носить оттенки тех или иных общественных учений лишь постольку, поскольку сообразовывались они с христианской правдой.
Идеальное общество, по Свенцицкому, должно было устрояться на началах Христовой любви и свободы, а не на внешних законах. В этих идеях не было ни малейших призывов к новшествам, но жажда восстановления определённого апостолами порядка. И именно поэтому они были обречены на отторжение практически всеми. Революционеры не желали порядка и, хотя грезили о любви и свободе, но без Христа. Власти видели в идеях братства революцию. Так же и Церковь, особенно задетая сочинением Валентина Павловича «Второе распятие Христа», безжалостно обнажившему духовный недуг считающего себя православным духовенства и общества. Недуг, довёдший оное в повести Свенцицкого до состояния древних иудеев, фарисеев, распявших Господа. Все слова Христа, явившегося в Москву, были взяты автором из Евангелия, и каждое из них в каждой отдельно взятой сцене бичевало отступление от Него, ставшее повседневным и повсеместным, таким, на какое уже и не обращалось внимание.
Валентин Павлович любил рассказывать, как старый цензор запретил его книгу, а цензор молодой, подумав, предложил запретить и Евангелие, раз большая часть повести цитирует оное. Старик отказался: «К Евангелию уже привыкли…»
Привыкли… Перестали слышать слово Господне, как вечно живое, насущное и обращённое ни к миру вообще, но к каждому сердцу в отдельности. Об этом и напомнил Свенцицкий своей смелой, резкой, как удар бича, повестью.
Он был неутомим в своём служении. Писал, выступал с лекциями. Из-за лёгочной болезни голос его был негромок, но отличался такой силой и вдохновением, лишённым притом экзальтации всевозможных новоявленных «мессий», что речь его завораживала. Со многими его взглядами того времени можно было спорить. Слишком много в них было мягкости к революционерам и террористам, слишком слабо охранительное начало. Но в основе всего этого лежали у молодого философа не какие-то интеллигенские метания, а горячая вера и любовь не к абстрактным идеалам, а ко Христу.
Высшую свободу Валентин Павлович видел в очищении духа от всякого зла и нечистоты, развивая подлинную традицию святоотеческой мысли. Свобода трактовалась им не как разнуздание страстей, но как высшая ответственность. Ибо свобода зиждется на основе сознания своего богосыновства и на ежесекундном сознании своего предстояния перед Отцом. Таким образом, Свенцицкий выступил заочным оппонентом Ницше, противопоставив его безбожному индивидуализму христианский персонализм, плену страстей и похотей телесных – свободное творчество чистой души.
Подлинным событием стал выход в 1907 году книги «Письма ко всем», в которой двадцатипятилетний философ достиг необыкновенной высоты – исповедальной, покаянной, пророческой. Он не эстетствовал, не упражнялся в выворачивании мыслей для их пущей оригинальности, а просто и прямо говорил. Как на духу. Как надлежало бы всем христианам говорить друг с другом, не прячась за личинами, не ища красивых фантиков для облачения в них правдивого слова. Воистину, правдив и свободен был этот вещий язык…