— Здесь она, — продолжал Роммель, — в форме медицинской сестры — это во время войны. А у меня, с моим Железным крестом, здесь очень воинственный вид. А здесь она с нашим сыном Манфредом. Он хороший мальчик, но я не слишком надеюсь, что из него выйдет солдат. По правде сказать, мне бы этого, пожалуй, и не хотелось. Мне сорок восемь лет, в ноябре будет сорок девять, и слишком большую часть моей жизни заняла война. Человек не должен жить войной, мистер Годвин. Но тут мы не властны. Я два года провел на погосте, в который мы, солдаты и политики, сумели превратить Францию, и у меня хватает причин ненавидеть войну. В этом мы с Максом Худом никогда не сойдемся — но у него ведь была совсем другая война. Я обожжен Францией, а Макс обожжен пустыней. И я не совсем понимаю, как… нет, мне этого не понять. — Генерал пожал плечами. — Сын однажды попросил меня рассказать, что такое война, и я понял, что не нахожу слов. Тогда я сел рядом с ним и нарисовал картинку: умирающие лошади, разбитые дома, мертвые коровы с торчащими в небо ногами и разорванные на куски люди — руки, ноги и головы, разбросанные взрывом, — и сказал, что это и есть война. Думаю, сердцем он это понял. Я не сумел бы объяснить ему насчет богатых и могущественных людей, которым война всегда выгодна, — с этим уроком придется подождать, пока он станет старше.
Роммель попробовал горячий кофе и одобрительно кивнул:
— Передайте рядовому Герцбаху, что кофе стал ему удаваться лучше.
— Моим читателям захочется узнать, — сказал Годвин, — что вы думаете о Гитлере. Я точно передам все, что вы найдете нужным сказать. Вы можете на меня положиться.
— До Гитлера мои политические взгляды… насколько можно о них говорить, потому что я, уверяю вас, не политик… но в то время меня можно было считать социалистом. У меня были немалые претензии и к денежным мешкам, и к старой аристократии — это не секрет, мистер Годвин. Но когда к власти пришел Гитлер… я не берусь описать, какой заряд энергии охватил весь народ. Возможно, что-то в этом роде сделал ваш Рузвельт для Америки — Гитлер гениальный политик, первый политик, который увлек меня за собой… он провел радикальные реформы, у него весьма революционные замыслы. Он разрешил экономические проблемы Германии. Это просто невозможно отрицать… и никому другому это не удалось бы. Во всяком случае, я не вижу никого другого. Да, он, как и Франклин Рузвельт, должно быть, обладает некоей магической силой. Само его присутствие ощущается всеми. Он начинает говорить — очень мягко при личной беседе, очень властно, если обращается к большой аудитории, — и ему невозможно противостоять. Я говорю это не потому, что вы записываете мои слова, — я верю каждому слову.
Годвин кивнул.
— Вы давно его знаете?
— Я встречался с ним в Госларе в тридцать четвертом, в замке Кайзерпфальц — но очень бегло. Несколько лучше познакомился во время предвыборной кампании тридцать шестого в Нюрнберге. Я, мистер Годвин, скептик, но тогда в Нюрнберге я впервые в полной мере осознал силу личности этого человека. Меня часто называют надменным, я в самом деле гордый человек — но то, что я увидел и услышал в Нюрнберге, привело меня в смирение. Год спустя он обратил внимание на мою книгу и написал мне очень любезное письмо, из которого становилось ясно, что книгу он прочитал. Кроме того, он прислал мне издание «Майн Кампф» с автографом. Коротко говоря, он вытащил Германию из мусорной кучи…
— Но мы все слышали о преследовании евреев. Вы сказали, что ненавидите войну. А эти люди — безоружное мирное население.
Роммель устремил на Годвина долгий взгляд и не сразу, медленно и раздельно, произнес:
— Все, что вы могли слышать на этот счет, — совершенно не соответствует истине. Я побывал в варшавском гетто, и могу сообщить вам, что мы просто эвакуировали население, направляли их в трудовые лагеря… ничего бесчеловечного, ни в малейшей степени. Я не такой человек, мистер Годвин. Мы не сделали ничего такого, чего бы не сделала на нашем месте всякая армия. Они дрались с нами до последнего патрона, и мы победили их, обратили в плен — я говорю о поляках вообще, не только о евреях — и заставили трудиться. Если вы слышали что-то иное, значит, вас дезинформировали. Лично я не участвую в принятии политических решений… я всего лишь орудие правительства, как и всякий солдат. Так же, как, к примеру, Макс. Я просто делаю свою работу.
Годвин сказал:
— А я слышал, что ваши танки по вашему приказу расстреляли госпиталь — здесь, во Франции.
— В этом я виновен и никогда себе не прощу. Ужасная ошибка. Я видел, как это произошло, я немедленно отменил приказ, но несчастье уже случилось. На поле боя порой царит такая сумятица… но за подобное бессмысленно извиняться. Все, что мы можем, — не допустить такого впредь. Вот еще одна причина ненавидеть войну.
В дверь постучали и Харт впустил пару фотографов в военной форме. Они, неслышно кружа вокруг собеседников, принялись фотографировать.