Я валялась на персидском ковре в смеховой истерике, когда Люба наконец, высказав все, что она думает по поводу сомнительного авторитета собственного престарелого мужа, сползла ко мне и спросила:
— Ты жрать не хочешь?
— Дико, — ответила я.
— Тогда надо позвонить вниз, этим долбаным ниггерам, и сказать, чтобы они волокли сюда шишдаук, копченый salmon[10], этот их сраный джяджик, охуенное количество льда, пять бутылок австралийского красного и чтобы еще все здесь накрыли и стулья подвинули…
— Звони. — Я протянула ей телефонную трубку.
— Звони лучше ты, я сейчас просто ни слова не скажу на этом гребаном английском, — ответила Люба.
Я действительно позвонила в room service и заплетающимся языком заказала нам жратвы. Мы поели и завалились спать прямо в dinings, а когда я проснулась, был уже вечер — в окна струилась бесчувственная чернота, пунктирно прерываемая светом фар проносившихся мимо машин, и Люба, снова пьяная, разговаривала с кем-то по телефону.
— She likes you… — говорила она. — Yes, sweety, she told me.[11]
— С кем ты разговариваешь? — спросила я, протирая глаза и отмечая, что на столе стоят две неоткупоренные бутылки австралийского и неизвестно откуда взявшаяся бутылка водяры — судя по всему, проснувшись, Люба заказала водяру и теперь нажиралась, смешивая ее с апельсиновым соком.
— Это Дауд, — сказала она, прикрывая трубку рукой. — Он сейчас едет к нам.
— За каким хуем? — спросила я.
Люба отмахнулась и продолжила:
— You should buy it, but…[12] — очевидно, она наконец осознала, с кем, собственно, трендит уже больше часа, и сказала: — А хули мы говорим по-английски? Приезжай, и она сама тебе все скажет, если захочет, чего я-то здесь распинаюсь?
Вскочив с дивана, я начала судорожно и бесцельно бегать по всему дому, матеря Любу за то, что она меня не разбудила.
— Он только что позвонил, — оправдывалась она, так же бесцельно бегая за мной со стаканом водки в руке.
— Ты что, охуела? Как я покажусь с такой мордой? Мне нужен по меньшей мере час, чтобы привести свою харю в хоть сколько-нибудь приемлемый вид, — сказала я.
В этот момент в дверь позвонили, и я, путаясь в половиках, понеслась в ванную. К счастью, это оказался ниггер, который принес заказанный Любой чиз-кейк. Тем не менее я предпочла не рисковать и не выходить из ванной, куда Люба через несколько минут впихнула сумку с косметикой и какое-то свое непристойное платье, — я не стала ничего говорить, понимая, что в Любином состоянии найти что-либо из моих вещей представляется практически неосуществимой задачей. Лежа в мыльной воде, я штукатурила морду — после прошедшего дня она могла бы конкурировать с заключительными кадрами фильма «Смерть ей к лицу», — и особенно много хлопот мне доставила водостойкая тушь, которой я накрасилась перед походом в Russkaya devochka и забыла смыть. Эта проклятая тушь растеклась у меня под глазами несмываемыми синяками, и после мучительных и безуспешных попыток отдрочить ее пемзой, я решила просто намазаться тональным кремом.
Из ванной я вышла как оживший манекен мадам Тюссо. Любино платье было мне широко в груди, а поскольку в ванной не нашлось нижнего белья и я была без трусов и лифчика, моя грудь норовила вывалиться из глубокого декольте — Люба предпочитала именно такую одежду, — оскорбляя свет божий своим непреодолимым убожеством.
Скорее всего Дауд был несколько шокирован моим видом, принимая во внимание тот факт, что накануне вечером я вела себя подчеркнуто пристойно и представилась ему едва ли не трагической личностью, с улыбкой скорби взирающей на порок и мерзость бытия.
— Шикарно, — сказала Люба. Повернувшись к Дауду, развалившемуся на соседнем диване, она добавила: — Это мое платье.
В те два часа, пока Люба успела допить бутылку водки и заказать новую, а мы с Даудом нажирались вином и курили shisha[13] («Давайте закажем шишу, — предложила Люба, — это будет просто охуительно»), я обратила свое расслабленное внимание на одну поистине маркесовскую черту Любиного поведения. Как всякий порочный человек, она инстинктивно содействовала пороку во всех встречавшихся его проявлениях, и, подобно Пилар Тернере, наверное, отдала бы последние деньги, чтобы другие люди имели возможность предаться сладким снам плоти. Люба, улыбаясь счастливо и пьяно, как посаженая мать на русской свадьбе, поощряла низменную драму, разыгравшуюся между мной и охреневшим от шиши Даудом, и, встречаясь со мной глазами, безмолвно умоляла довести это похабное дельце до конца, не застопориться в последний момент и дать Дауду все же завалить меня на какую-нибудь продавленную кушетку.
Когда Люба сделала первую попытку раздеться, я сказала, что нам лучше будет уйти. Дауд выразил полное согласие с моим мнением и готовность уходить.
— Я все же переоденусь, — решила я.