Мир вступил в Эру Техники, но от Испании мы унаследовали только язык — и неподходящий, чтобы следовать эволюции технической лексики. Будущее принадлежит не Гуманистам, а Изобретателям. Однако испанцы на протяжении веков ничего не изобрели. Ни двигателя внутреннего сгорания, ни телефона, ни электрического света, ни фонографа, и, наоборот… Да, если бы по капризу Всемогущего каравеллы Колумба перерезали путь «Мейфлауэру» [275]и бросили якоря у острова Манхэттен, то английские пуритане направились бы в Парагвай, и сегодня Нью-Йорк был бы нечто вроде Ильескаса или Кастильехой де ла Куэста, тогда как Асунсьон поразил бы вселенную своими небоскребами, Таймс-сквером, Бруклинским мостом и всем прочим. Европа стала миром прошлого. Миром, пригодным для того, чтобы прогуляться на гондоле, помечтать среди римских развалин, посозерцать витражи, обойти музеи, провести приятный и полезный отпуск. Миром, упадок которого усугубляла всевозрастающая аморальность, особо проявившаяся в области секса, — там женщины ложились с любым мужчиной, оттуда молодые североамериканские солдаты вывезли horrid French customs [276], на что порой намекали, понизив голос и с таинственным выражением лица (как бы то ни было, мать семейства должна знать всё), непорочные Daughters of the Revolution. [277]Триумф «Латинидада» продолжали провозглашать латиноамериканские газеты, однако Европейская Война вызвала тяжелейшие последствия для «Латинидада» на наших землях Латинской Америки: разожгла новые распри из-за владений, за господство. Книжные магазины, ранее предлагавшие произведения Анатоля Франса и Ромена Роллана — не забывая «Огонь» Барбюса, книгу чуть не легендарного успеха, — ныне выставляли для продажи «Пленника Зенды», «Скарамуша», «Бен-Гура», «Мосье Бокэра» и романы англичанки Элинор Глинн в зазывных — ярких, многоцветных — обложках, привлекали читателей, старавшихся «не отстать» от модной литературы, И перед жалким европейским кинематографом, без звезд первой величины — все они, похоже, закатились после какой-то бомбежки, — утверждалось ослепительное искусство голливудского чудотворца Дэвида Гриффита [278], потрясшего людские массы, исследователя Времени, способного показать нам в невиданных ранее образах, более впечатляющих, чем любое воспоминание эрудита, — Рождение нации, трагедии Голгофы, Варфоломеевской ночи, и даже мир Вавилонии, — хотя Доктор Перальта, упорно придерживавшийся своих справочников, ссылавшийся на «Аполлона» французского археолога Рейнаша, утверждал, что возникавших на экране колоссальных Богов-Слонов никогда не замечали в королевстве Халдеи, и непочтительно считал их «плодом воображения этих гринго с hang-over». [279]
Франция, отдавая себе отчет, что у нас она теряет почву, неожиданно прислала к нам на кратковременные гастроли не то с официальным визитом — это были три дня холодной схватки с конкурентами (пока Глава Нации, излечиваясь от огорчений после оперной операции, отдыхал в Бельямаре) — некую Сару Бернар, заштукатуренную и перекрашенную; покачиваясь на оси своей единственной ноги, под париком, точно клоунша с картины Тулуз-Лотрека, даже волнующая своим отчаянным стремлением подняться над развалинами собственного былого, поддерживаемая чьими-то руками, опирающаяся на что-то, вознесенная на трон, покоящаяся либо принесенная на носилках средневекового короля Титуреля, — она декламировала вещающим и неуверенным голосом патетичнейшие александрийские строфы из «Федры» или агонизирующие тирады Орленка [280], почти восьмидесятилетнего. Потом к нам прибыла из Италии — представ перед любезным безразличием публики, уже покоренной молодыми и блистательными актрисами Голливуда, некая Элеонора Дузе [281], диковинно одетая в обшитый бахромой доломан, с водруженным на голову высоким черным шишаком, фантасмагоричная, как гренадеры Гейне, обрушивая руины и осколки колонн из «La citta morta» [282]д'Аннунцио, которого молодые резко отвергли, хотя в течение многих лет люди восторгались его «Дочерью Йорио». Все это — дела прошлого, и, как дела прошлого, пахнут погребальными цветами, И, быть может, поэтому возросла продажа североамериканских журналов или газет, которые, как «Нью-Йорк таймс», предлагали в воскресных приложениях информацию о новой музыке, о новой живописи, об оригинальных литературных течениях, возникавших в Париже (там вопреки всему, что пророчили, как будто возрождался некий, пусть еще незначительный, прогресс в духовной жизни), хотя «Иллюстрасьон» и «Лектюр пур тус», казалось, не замечали эти явления, а если и упоминали, то для того, чтобы все стереть в порошок во имя «чувства порядка, пропорции и умеренности»; кто хотел разузнать о кое-каких поразительных событиях — скажем, о поэзии некоего Аполлинера [283], умершего в день Перемирия, — должен был обращаться к нью-йоркским изданиям.