Никто Ничего не оплачивал. Обитатели доходных домов и трущоб встречали камнями и кольями домовладельцев и их управляющих, пытавшихся взыскать квартирную плату, а для пущей убедительности на последних спускали собак. Коммерсантов с Канарских островов и сирийцев; торговавших с лотка всякой всячиной, лавочников, отпускавших товары в кредит, домашние хозяйки теперь обзывали анархистами — женщины были; убеждены, что поблизости окажется полицейский, ежели кредиторы будут чрезмерно настаивать на оплате более чем просроченных счетов за кружева и белье. Вещи покупались в рассрочку и в тот же день закладывались; люди раздобывали тут, чтобы подправить там. В не прекращавшемся коловращении ценных бумаг, векселей, мошеннических — на грани разоблачения — сделок некоторые прибегали к заимодавцам, к ростовщикам, жили надеждой на судебную волокиту, в ожидании чудес, уповая на выигрыш в лотерее или на проценты С ссуды; столь часто пускали в ход чеки без фондов, что даже тому, кто слыл богачом, ныне приходилось выкладывать только наличными. И в конце концов все это привело к тому, что новый город стал свертываться — именно свертываться, и с такой же стремительностью, с какой ранее развертывался. Высокое укорачивалось, сжималось, сплющивалось, как бы возвращаясь к фундаменту, к грязи котлована. Покрываясь сыпью нежданной нищеты, честолюбивые небоскребы города — теперь скорее туманоскребы, чем небоскребы, — выглядели приниженными; их верхние этажи, покинутые компаниями, потерпевшими крах, обезлюдели, помрачнели, былой лоск пропал под пятнами сырости, утонул в тоске грязных оконных стекол; осиротели статуи, на которых в течение каких-то недель выявилась проказа. Утратив прежние краски, представ неопрятными, заляпанными, здания придали столице унылый серый тон — в городской серятине все приходила в упадок, рушилось и считавшееся еще вчера модерном столь мгновенно устаревало, что ветхостью своей не отличалось от считавшегося старым в начале века. В портале биржи, почти совсем опустевшей и сонной, разместился рынок певчих птиц, попугаев и черепах; здесь продавали также сласти, освежающие напитки и початки вареного маиса; здесь расположились и холодные сапожники, точильщики ножей и ножниц; здесь сбывали молитвы, напечатанные на отдельных листках бумаги, и разные амулеты; здесь же пристроились и знахари, врачевавшие дикими травами. («А вам против сахара в крови — навар лиловой альбааки; а вам против астмы — сигареты из лепестков колокольчика; а вам против соков, что выходят наружу, — кокосовое молоко с голландским джином; а вам, кума, против задержки месячных — кундиаморную настойку с двумя листками камеди, и принимать надо, как указано, лишь увидите ночную бабочку татагуа…») «Торгаши в храме», — по-библейски изрекал, вздыхая, Глава Нации. «Несмотря на Версальский договор, и Европе очень нездоровится», — как бы в утешение поговаривал Доктор Перальта, мечтая о новой войне, длительной, отменной, сулящей барыши и, быть может, более близкой, чем иным думалось. «Вильсон своими четырнадцатью пунктами запутал всё на свете» [312]. Тысячи объявлений о распродаже по дешевке и о ликвидации торговых фирм воспринимались как реквием по отцветшей коммерции. Брошенные на произвол судьбы здания, которым даже не довелось показать свои молочные зубы — начатые строительством стены не достигли и роста человека, — повсюду торчали останками мертворожденного, свидетельством того, что не могло появиться на свет, памятником возвращения к прошлому, к начатому, — помещения без крыш, лестницы, идущие в никуда, колонны, невольно напоминающие колонны Помпеи, а обширные участки для городских застроек, градостроительные площадки, пригородные наделы были опять завоеваны сорняками, спустившимися с гор: травами, вернувшимися в столицу с эскортом полевых колокольчиков и осота в праздничных метелках, а за травами следовали кустарники, а за кустарниками — древесные стволы, древовидные папоротники, растительные создания быстрого продвижения и быстрого прорастания, затеняя камешки и гальку, на которые уже воротились беглянки змеи, чтобы отложить тут яйца в холодке, под открытым небом. Между тем косогоры, окружавшие город, обрастали лачугами из жести, просмоленного брезента, дощечек от тары, из склеенных клеем либо самодельным клейстером газет и картона — сооружения поддерживались подпорками и рогатками на откосах, сохраняли свое уму непостижимое равновесие, пока не нарушалось оно под ранними весенними ливнями, и тогда проваливались полы, разваливались лачуги, целые семьи оказывались на дне оврагов. С высоты скоплений «поселков нищеты», «селений голода», «фавел» каждую ночь можно было созерцать, как зритель из райка, панораму переливающихся огней города, реклам ювелирных салонов и магазинов хрусталя, великого искусства филателии и винных лавок с бутылями давней выдержки, — города, где кое-кто еще подумывал о проведении благотворительных лотерей, но собранные деньги предназначались бы, конечно, только на реставрацию колониальных церквей либо ни проведение выборов королевы красоты (креолки, разумеется, но не слишком-то «загорелой»), которая могла бы блестяще представить нас на Международном конкурсе в Корэл Гейбл, в штате Флорида, откуда донесся вальс «On Miami Shore» [313], что ныне исполняется повсюду…