«Психа, Психа!» Голоса эхом разносятся по коридору. Я залезаю под флиску Роба, стаскиваю ее через голову и целую его в шею и в вырез воротника рубашки поло. Его кожа отдает потом, солью и сигаретами, но я все равно его целую, пока его руки шарят по моей спине и заднице. Из темноты всплывают образы мистера Даймлера верхом на мне и крапчатого потолка, но я отгоняю их.
Я снимаю с Роба рубашку, так что мы лежим грудь к груди. Кожа издает странные хлюпающие, чмокающие звуки, когда наши животы слипаются и разлипаются. Через какое-то время Роб размыкает объятия. Я продолжаю его целовать, спускаюсь к груди, путаясь губами в волосах. Мне никогда не нравились волосы на груди; надо было раньше об этом вспомнить.
Он затихает. Наверное, в шоке. Я никогда не заходила так далеко. Обычно он брал инициативу в наших ласках. Я всегда боялась сделать что-нибудь неправильно. Так неловко притворяться опытным и искушенным. Он даже ни разу не видел меня совсем голой.
— Роб? — зову я, и он тихо стонет.
У меня дрожат руки; я устала удерживать себя на весу и потому встаю.
— Хочешь, я сниму платье?
Молчание. Мое сердце бешено колотится, и, хотя в комнате холодно, подмышки вспотели.
— Роб? — окликаю я.
Внезапно он громко, гулко всхрапывает, перекатывается набок и продолжает храпеть долгими переливами.
Некоторое время я слушаю. Когда он храпит, я всегда вспоминаю детство: маленькой я сидела на переднем крыльце и наблюдала, как папа нарезает круги верхом на своей шестилетней газонокосилке «Сирз», которая ревела так громко, что я затыкала уши. И все же я не скрывалась в доме. Мне нравились аккуратные зеленые дорожки в кильватере газонокосилки и сотни крошечных травинок, кружащихся в воздухе, подобно балеринам.
Вокруг так темно, что я вечность ищу свой лифчик и дурацкую меховую штуковину, даже опускаюсь на четвереньки. Плевать. Я почти ничего не чувствую, мыслей нет, я только повторяю инструкцию: найти лифчик; напялить платье; оказаться по ту сторону двери.
Затем я выскакиваю в коридор. Музыка играет на нормальной громкости, люди входят и выходят из задней комнаты. Джулиет Сихи нет.
Я ловлю пару косых взглядов. Наверное, я ужасно выгляжу, но у меня нет сил об этом беспокоиться. Забавно, впрочем, как хорошо я держусь. Несмотря на туман в голове, я совершенно отчетливо думаю: «Забавно, как хорошо я держусь. Линдси будет гордиться».
— У тебя платье расстегнуто, — хихикает Карли Яблонски.
— Чем вы там занимались? — спрашивает кто-то из-за ее спины.
Но я не обращаю внимания. Просто иду — вернее, плыву, толком не зная куда. Спускаюсь по лестнице, ступаю на угловое крыльцо, где меня оглушает холод, и возвращаюсь в дом, на кухню. Теперь меня влекут темные молчаливые комнаты, мирно лежащие за табличкой «Не входить», полные квадратов лунного света и тихого стрекота старых часов. Минуя столовую и альков, где Тара разбила вазу, я, хрустя ботинками по стеклу, вхожу в гостиную.
Одна стена, почти сплошь состоящая из окон, смотрит на переднюю лужайку. Ночь серебристая и заиндевелая; деревья окутаны ледяным покрывалом, будто отлиты из гипса. Что, если все в этом мире, в котором я застряла, лишь подделка, дешевая имитация настоящего мира? Я опускаюсь на ковер, в самый центр идеально ровного квадрата лунного света, и начинаю плакать. Первый всхлип — почти вопль.
Неизвестно, как долго я сижу — минут пятнадцать, не меньше, потому что успеваю выплакать все глаза. Я перемазалась в соплях и безнадежно испортила меховое болеро потеками туши и краски для лица. В какой-то момент я ощущаю, что не одна в комнате.
И замираю. Углы тонут в тени, но вдоль стены кто-то движется. Клетчатый кроссовок то появляется, то пропадает.
— И долго ты здесь стоишь? — интересуюсь я, в сотый раз вытирая нос рукой.
— Недолго.
Кент говорит очень тихо. Он явно лжет, но мне все равно. Мне даже легче оттого, что я была не одна все это время.
— Ты чем-то расстроена? — Он приближается на пару шагов, и лунный свет заливает его серебром. — В смысле, конечно, ты расстроена, я просто имею в виду, ну, может, я могу что-то сделать, или выслушать, или…
— Кент… — перебиваю я.
Он всегда любил отклоняться от темы, даже в детстве.
— Да? — замирает он.
— Ты… можно мне стакан воды?
— Конечно. Секундочку.
В его голосе звучит облегчение. Кроссовки шелестят по ковру. Через минуту он возвращается со стаканом воды, в котором именно столько кубиков льда, сколько нужно.
Я делаю несколько жадных глотков.
— Извини, что забралась сюда. Несмотря на табличку и все остальное.
— Ерунда. — Кент устроился рядом со мной на ковре, сложив ноги по-турецки. Не так близко, чтобы касаться, но достаточно, чтобы я чувствовала его. — Табличка была больше для других. Ну, опасался, что попортят родительское барахло и все такое. Я никогда раньше не устраивал здесь вечеринки.
— А сегодня зачем устроил? — спрашиваю я просто для поддержания беседы.
Кент хмыкает.
— Хотел, чтобы ты пришла.