Глаза Президента были закрыты. Эмиль кашлянул, стоя у входа в туннель.
— В чем дело?
— Я пришел спросить, оставлять ли машину во дворе до последней радиопередачи?
— Можешь отвести ее в гараж.
— Вы уверены, что не захотите послушать?..
— Вполне. Миллеран за столом?
— Да, она ужинает…
— А Габриэла и Мари?
— Тоже, господин Президент.
— Ты поел?
— Нет еще.
— Ступай ужинать.
— Спасибо, господин Президент.
Когда шофер направился к выходу, он опять позвал его:
— Кто дежурит сегодня ночью?
— Жюстен, господин Президент.
Не имело никакого смысла предлагать инспектору Жюстену Эльвару, маленькому меланхоличному толстяку, идти спать или хотя бы укрыться от дождя; он получал распоряжения на улице Соссэ и там же отчитывался в своих действиях. В лучшем случае дежурные агенты изредка соглашались заглянуть на кухню по приглашению Габриэлы, и она, смотря по погоде, угощала их стаканом сидра или рюмкой кальвадоса, а иногда и куском горячего пирога, только что вынутого из печи.
Эмиль не уходил, ожидая дальнейших распоряжений. Ему пришлось долго ждать, прежде чем Президент произнес неуверенным тоном:
— Возможно, сегодня ночью у нас будет гость…
— Вы желаете, чтобы я не ложился?
Шофер почувствовал, что хозяин неизвестно отчего внимательно наблюдает за ним. Глаза Президента, теперь открытые, изучали его лицо с необычной настойчивостью.
— Подожди, пожалуй.
— Я готов не спать… Вы же знаете, мне это вовсе не трудно…
Президент отпустил его наконец, повторив не без раздражения:
— Ступай ужинать.
— Хорошо, господин Президент.
На этот раз Эмиль ушел и минутой позже беззаботно усаживался за кухонный стол.
Может быть, у того журналиста с визгливым голосом, который задал вопрос Шаламону, — Президент вспомнил, что его фамилия Солас, — есть какие-то сведения, которых нет у него? Или Солас задал этот вопрос просто на всякий случай, основываясь на опыте, приобретенном за тридцать лет, в течение которых он посещал кулуары палаты депутатов и приемные министерств? Прошло двенадцать лет с тех пор, как два государственных деятеля изредка мельком видели друг друга. Незадолго до того, как Президент покинул Париж, им случалось присутствовать на заседаниях в Бурбонском дворце, но один из них сидел на правительственной скамье, а другой — среди депутатов своей группы, и оба избегали друг друга.
Всем было известно, что они в ссоре — некоторые газеты писали даже, что они ненавидят друг друга, — но относительно происхождения этой вражды мнения расходились.
Объяснение, которое казалось наиболее вероятным молодым членам парламента, принадлежавшим к новому поколению, заключалось в том, что Президент якобы приписывал своему бывшему сотруднику главную роль в махинациях, преградивших ему путь в Елисейский дворец.
Но сторонники этой версии явно преувеличивали влияние Шаламона, и, кроме того, они не знали, что если бы Шаламон осмелился хоть в чем-то противостоять Президенту, то, по определенным причинам, это было бы для него равносильно политическому самоубийству.
Президент предпочитал не останавливаться на этой странице своей жизни. Но его отношение к Шаламону объяснялось совсем другими причинами, нежели те, которые предполагали его коллеги.
В тот давнишний период он был в зените своей славы. Ему только что удалось с помощью энергичных и крутых мер спасти от катастрофы страну, находившуюся на краю пропасти. Во всех городах Франции его фотографии, увенчанные трехцветной кокардой или обвитые трехцветными лентами, красовались в витринах магазинов, а дружественные страны устраивали в его честь триумфальные приемы.
К моменту смерти главы государства он уже собирался уйти из политической жизни, считая, что выполнил свою миссию. И если он все же не сделал этого, то не потому, что им руководило тщеславие или честолюбие.
Впоследствии он рассказал об этом профессору Фюмэ, когда однажды обедал у него на авеню Фридланд. В тот вечер он был в хорошем настроении, и тем не менее в его голосе порой звучали раздраженные нотки, столь для него характерные.
— Видите ли, дорогой доктор, есть истина, которая ускользает не только от народа, но и от тех, кто создает общественное мнение, и это смущало меня каждый раз, когда я читал жизнеописания прославленных политических деятелей. Обычно говорят об их заинтересованности, об их гордости или жажде власти и при этом упускают из виду или не хотят понять, что, начиная с определенного момента, когда успешная карьера государственного деятеля достигает известной точки, он перестает принадлежать себе и становится как бы пленником государственного механизма. Я выражаюсь не совсем точно…
Фюмэ, человек гибкого ума, лечивший к тому же наиболее выдающихся людей Франции и зачастую бывший их близким другом, наблюдал его сквозь дым сигары.
— Или, если угодно, скажем так: при продвижении политического деятеля на самые ответственные посты наступает такой момент, когда его личные интересы и честолюбие полностью совпадают с интересами и стремлениями его родины.
— Иначе говоря, для него на определенной ступени измена, например, становится немыслимой?