Но старухи не шевельнулись. Только одна из них — худая, костлявая, в старом солдатском бушлате и надвинутом на самые брови сером платке — согнутым указательным пальцем смахнула слезу, тихо спросила:
— Ты к Валику заезжал?
Иван Тимофеевич нахмурился, вытащил из кармана скомканный платок, отвернулся, закашлялся. Вытер рот, глаза, глухо ответил:
— Нет, Марфа, не решился. — И тут же кивнул в мою сторону: — Вот гостя привез. Узнаете?
— Чего ж не узнать, — ответила опять Марфа. — Ивана Синичкина сын. Только чегой-то давненько он глаз не казал...
Старухи продолжали жалостливо смотреть на Ивана Тимофеевича. Он не выдержал, прикрикнул:
— Чего уставились? Меня жалеть не надо! И чтоб завтра вы тут рев не устраивали, плакальщицы! Ясно? А то прогоню к чертовой матери со двора! Забирайте хлеб, и чтобы я вас тут не видел!.. — Подхватил мой дипломат. — Пошли в хату, Игорь!
В старой хате ничего не изменилось за эти годы. Странно: даже косо висевшая на стене рамка с фотографиями осталась на прежнем месте. А ведь в мире за это время свершилось столько событий!
Иван Тимофеевич хлопотал в маленькой кухне.
— Сейчас, Игорь, перекусим, и я пойду уточню, как там идет подготовка поминального обеда, а потом съезжу за дровами Марфе, ей печь нечем топить. А ты отдохни или погуляй в окрестностях села.
— Я с вами поеду, помогу...
— Сам справлюсь. Воз сухостоя уже заготовил, погрузить на телегу особого труда не составит. Тут недалеко. Через час-полтора вернусь. Отдыхай.
Когда пообедали, я напомнил о Валькиной тетради.
— Приеду, поищу, — кивнул Иван Тимофеевич и тут же насторожился: — Считаешь, что в ней могут быть ответы на... — он замялся, пожевал губами, видать, подыскивая слово — произнести слово «самоубийство» не решался.
— Не исключаю этого, — поспешил я подтвердить.
Иван Тимофеевич тихонько вздохнул, сказал:
— Посмотри пока сам. Все его вещи тут, в комнате, за исключением дипломата, с ним он на работу ездил. Ищи. Я скоро буду.
Он вышел из хаты, вскоре за окном простучала повозка и все стихло.
Я осмотрелся. Комната имела три окна, два выходили на улицу, третье — во двор дома. В простенке стоял громоздкий платяной шкаф, в углу — старинный дубовый стол, покрытый вязаной скатертью, рядом — четыре венских стула с гнутыми спинками. У глухой стены, впритык одна к другой, стояли две металлические кровати, у двери на кухню весь угол занимала большая русская печь.
Распахнул шкаф. Он оказался двухэтажный. Внизу висела одежда — шинель, плащ, повседневная и парадная форма Вальки, его темно-синий костюм, в котором он приезжал ко мне в ноябре, знакомый мне с детства старомодный двубортный, с острыми лацканами габардиновый костюм Ивана Тимофеевича. Наверное, другого костюма он так и не приобрел. Под вешалками стояла обувь.
Второй трехъярусный этаж шкафа занимали книги. Начал с них. Они стояли в три ряда. Пушкин, Лермонтов, Чехов, Гончаров, Салтыков-Щедрин, Драйзер, Золя, Мопассан и другие классики. Были тут и современные авторы, в основном пишущие на военную тематику. Никаких тетрадей среди книг я не нашел, не обнаружил и в набитом разными документами сундучке, не оказалось их и на книжных полках в прихожей.
Достал из дипломата электробритву, принялся снимать со щек и подбородка выросшую за дорогу щетину. В окне мелькнула тень, хлопнула входная дверь, чьи-то торопливые шаги простучали по половицам прихожей, и на пороге комнаты выросла тщедушная фигура мужика в замызганном милицейском плаще и съехавшей на левое ухо мятой шляпе.
— Здорово, Иванович! — закричал вошедший и двинулся ко мне, протягивая обе руки.
— Здравствуйте, дядька Никанор!
— Узнал, а? — дядька Никанор схватил мою руку, стал энергично трясти, заглядывая в глаза. — Узнал, едрит твой корень! Когда-то соседями на Кисете были. Я еще помогал твоему батьке новую избу ставить, помнишь? Не дожил Иван Лукьянович, чтоб на сына полюбоваться. Говорят, уже в полковниках ходишь, всем розыском области командуешь, а? Я ведь тоже на фронте до ефрейтора дослужился. Первым номером у «максима» был, это понимать надо, едрит твой корень! Фрицев накрошил — не сосчитать!..
— Как живете, дядька Никанор?
— Лучше всех, только никто не завидует!
— Сад плодоносит?
— Два урожая в год! — Дядька Никанор, наконец, отпустил мою руку, откинул назад голову, заразительно захохотал. — Это что, едрит твой корень, на прозвище намекаешь? Как видишь, жив, здоров Садовник. Еще и чарку может выпить, и к молодице, едрит твой корень, готов подвалиться!..
Почти у каждого в деревне есть прозвище. Дядьку Никанора прозвали Садовником. В сорок седьмом, чтобы не платить налог, он вырубил под корень свой большой сад — единственный сад, уцелевший в селе во время оккупации.