– Чего-чего? – спросила мама, подняв от тетрадей голову и засмеявшись.
«Бедная мамочка!» – опять подумала я и повторила:
– Я украла губную помаду. Вот, – и положила на стол записку.
По мере того как мама читала записку, лицо ее все больше вытягивалось, и мне становилось все жальче и жальче ее, а заодно и себя тоже.
– Три шт. губной пом., возместить три руб., воспитанием реб., – как-то странно сказала мама. – Чудесно…
Потом в комнате наступила очень тихая тишина, и мне стало так плохо, что я не могла на маму смотреть.
– Отцу будем говорить? – спросила мама. С таким же успехом можно было спросить у преступника, сажать его на электрический стул или, может быть, не надо… С отцом были шутки плохи. Отец и уши мог надрать, чего доброго. Но я пожала плечами и ничего не сказала.
– Слушай, а зачем тебе эта ерунда была нужна? – недоуменно спросила мама.
– Не знаю… – сдавленно прошептала я и заплакала. Теперь я и в самом деле не знала, зачем мне нужны были те штучки.
– Ну да, – растерянно сказала мама, – понимаю. Я ведь не крашу губы, тебе это было в диковинку…
Беседы о вреде воровства у нас так и не получилось. Кажется, мама все-таки рассказала отцу эту историю, уже не помню, не это главное.
Главным было то, что много лет подряд после этого случая, даже в юности, я продолжала носить в себе страшную тайну своей порочности. И когда при мне кто-нибудь рассказывал, что где-то кого-то обокрали и унесли ценностей на три тысячи, я каждый раз внутренне вздрагивала и думала: «А ведь я тоже… такая…» И боялась, когда меня оставляли одну в чужой квартире хотя бы на минуту. Я боялась, что во мне проснется таинственная графская болезнь.
Такой страшной силы заряд презрения к себе сообщила мне мягкая ленивая женщина, превосходно игравшая изящную пьесу Бетховена «Элизе».
Само собой разумеется, что после этого случая я перестала брать уроки музыки в маленьком доме за зеленой калиткой. Впрочем, для жертвоприношений музыкальному идолу у нас в семье мамой было придумано кое-что иное. Но это уже совсем, совсем другая история.
Этот чудной Алтухов
Когда-нибудь я обязательно опишу его. Раскрою толстую тетрадь в клетку, чуть-чуть отступлю от края и подумаю, с чего бы начать... Да, когда-нибудь я обязательно опишу его. И, безусловно, начну с глаз.
"Глаза у него быт, - напишу я, - как у выжившего из ума декабриста". И это будет началом его портрета. А потом мне надоест писать, я отвернусь к окну, за которым будет надлежащее время года - зима или осень, а еще лучше лето, - и вспомню наш последний разговор (хотя разговором его вряд ли можно назвать, да мы, пожалуй, и вообще никогда не беседовали с ним как нормальные люди...).
...Это была пустая аудитория, та самая, с пианино у окна. Я сидела и переписывала вопросы к семинару. И вот тут заглянул мой обожаемый Алтухов.
Он был ужасный урод, самый настоящий обаятельный урод. Глаза у него были настолько широко поставлены, что находились ближе к вискам, чем к переносице. И казалось, природа предусматривала наличие третьего циклопического глаза, но потом забыла его ввинтить, и место теперь пустовало. Глаза были круглые, черные, как у встревоженного цыпленка. Ходил он ссутулившись, не спеша и слегка враскачку, отчего создавалось впечатление, что этому неприкаянному человеку абсолютно нечего делать и некуда деть себя...
- Здравствуй, Диночка! - сказал он и вошел. - Как дела? Давно мы с тобой не говорили...
- Да? А разве мы когда-нибудь вообще о чем-нибудь говорили? - спокойно спросила я.
- Слушай, слушай, я расскажу сейчас что-то интересное. - Он сел за пианино.
Я подошла и стала рядом. А он сидел, повернув голову к окну, и, легко аккомпанируя себе короткими аккордами, насвистывал какую-то песенку. Долго насвистывал.
- Ну? - наконец спросила я. - Внемлю. Ты, кажется, собирался что-то поведать мне.
- А? Чего? - рассеянно спросил он, перестав играть и недоуменно смотря на меня. Я молча улыбнулась.
- А, ну да! Вот послушай песенку... - И он, опять засвистев, отвернулся к окну, думая о чем-то своем.
Я обошла пианино и заглянула в глаза уроду Алтухову. И опять он мне напомнил сумасшедшего декабриста, который день и ночь стонал: "Погибла идея! Погибло дело!"
- Вот так тебя доконало это восстание на Сенатской площади, - сказала я.
Он кивнул, продолжая осторожно подбирать какие-то гармонии. Он всегда кивал, когда не слушал. Я думаю, это для того, чтобы ему не мешали думать...