Я смотрела на спящего Юрку, на ребенка, которого страстно любил Алтухов, и мне хотелось сделать им обоим не просто что-то хорошее, а непременно что-то такое важное и громадное, от чего бы жизнь их сразу изменилась. Я просто ощущала такую жгучую потребность. Чтобы к ним не нужно было ехать полтора часа на старых, замызганных автобусах, которые сохранились только в старом городе, чтобы не надо было искать по тупикам их калитку, и чтобы в коридоре не висели эти страшные вопрошающие рога, и вообще чтобы Юрка не спал больше на старом алтуховском диване...
Я слушала, как Алтухов продолжал шепотом рассказывать что-то, и мне показалось, шепот его - нечто осязаемое, нечто мягкое и теплое, как живой воробей.
- Алтухов! - опять перебила я его, и он покорно замолчал. - Алтухов, я так люблю твои бредни, что, когда ты говоришь, мне хочется поцеловать звук твоего голоса... Что бы это значило?
Он поправил спавший с ноги шлепанец и сказал:
- Это значит, что ты проголодалась. Я сварил суп из курицы с двумя шейками. То есть у моей была одна и еще одну подарила соседка Нина Дмитревна, потому что ее девчонка шейку не любит. Сейчас я согрею...
Пока он возился на кухне, Юрка проснулся и сел на диване, по-турецки скрестив ноги. Юрка пялил на меня сонные глаза и никак не мог поверить, что я пришла.
- Как ты вырос, Юрка! - сказала я. - Ты как-то подлиннел.
- Я скоро стану совсем большим! - похвастался он. - Таким большим, как Алтухов. Даже еще больше. Я скоро буду ходить руками по потолку, а ногами по полу... А еще я вчера набил себе синяк. Вот. - Он показал локоть. - Сначала он был красняк, теперь синяк. Потом будет зеленяк, а потом - желтяк.
- Это ужасно, когда человек сам себе что-нибудь набивает! - согласилась я. - Однажды я сама себе наступила на ногу и страшно злилась, потому что некому было сказать: "Хамка вы!"
- А еще... а еще... - Он повертел колючей головой, придумывая или вспоминая, какую бы еще новость мне выложить. - А еще, я теперь у Алтухова живу, видишь? - радостно сообщил он. - И буду до-о-лго жить, если мама не спохватится.
- Ладно, молчи! - быстро перебила я. Еще не хватало, чтобы он тут выболтал мне алтуховскую тайну!
- Почему? - простодушно удивился Юрка. - Она не услышит, не бойся, она далеко! У меня мама - артистка. Только ее никогда на сцене не видно, потому что, как раз когда она выходит, много всяких людей вместе с ней танцуют или говорят. Алтухов сказал - это называется "массовка"... А правда, слово "массовка" похоже на слово "винтовка"? Я так думаю, что мама и не спохватится. Она ведь и так забывала в садик за мной заходить. Алтухов говорит - очень я ей нужен!
- Юрка! - закричала я, чтобы он наконец перестал рассказывать. - Если бы ты знал. Юрка, кого я сегодня на улице видела! Зеленого! С ушами и хвостом!
- Крокодила! - озабоченно крикнул он. - Но у него нет ушей!
- Чего вы разорались? - спросил Алтухов, занося кастрюлю с супом. - Как голодные птенцы.
- Вот... - Он разливал суп по тарелкам. - Юрке шейку... и тебе шейку!
- Это суп из Змей-Горыныча? - спросил Юрка
- Из царского двуглавого орла, - сказал Алтухов.
Потом он отвозил меня домой. Мы ехали в такси по ночному городу и смотрели на спящие троллейбусы, носами уткнувшиеся друг в друга. Они были похожи на причесанных людей. Это из-за опущенных дуг. А кстати, почему дуг, когда это вроде бы прямые палки? У меня с детства слово "дуга" ассоциируется с широкой трехцветной радугой... Какие-то полузабытые стишки из детской книжки: "Ах ты, радуга-дуга!"
- Если бы ты знала, какая морковная луна всплывает над Ленинградом после белых ночей! - сказал мне Алтухов.
Он постоянно тосковал по Ленинграду, и иногда это чувствовалось так ясно, что мне становилось невыносимо жаль его.
- Знаешь, как скрипят входные двери в институте живописи, - говорил он, - когда сторож закрывает их на ночь?..
- Почему ты уехал оттуда? - как-то спросила я, глядя в его круглые печальные глаза.
- Видишь ли, весной там не хватает витаминов, - ответил он и улыбнулся. - А я не могу без них.
И я его не стала больше спрашивать об этом; с ним невозможно было разговаривать; все не как у людей.
Даже последний наш разговор не получился человеческим. Потому что мы с самого начала, с того момента, когда он заглянул в аудиторию, не поняли друг друга. Я не поняла, что он пришел прощаться, а он не понял, что я решила наконец влюбиться в него, урода. Поэтому, когда я обошла пианино, заглянула ему в глаза и сказала, что здорово его доконало восстание на Сенатской площади, он кивнул, отвернулся к окну и вдруг сказал:
- Мы с Юркой уезжаем... - Аудитория была пустая и гулкая
- Ты сегодня плохо побрил левую сторону шеи, - сказала я. - Поэтому по тебе, как по замшелому дереву, можно узнавать, где север и где юг.
- Мы уезжаем завтра, знаешь...
- У тебя бритва плохая. Или ты невнимательно брился, - сказала я. И заплакала. Беззвучно заплакала, чтобы он не слышал. А он и так не слышал, он сидел, отвернувшись к окну.