После смерти императора Николая весь этот этикет был очень скоро нарушен. Каждый мог запаздывать, пропускать службу по желанию, не будучи обязан никому отдавать отчёта. Я не могу, однако, сказать, чтобы от этой распущенности жизнь во дворце стала легче или приятней. Придворная жизнь – по существу жизнь условная, и этикет необходим для того, чтобы поддержать ее престиж. Это не только преграда, отделяющая государя от его подданных, это в то же время защита подданных от произвола государя. Этикет создаёт атмосферу всеобщего уважения, когда каждый ценой свободы и удобств сохраняет своё достоинство. Там, где царит этикет, придворные – вельможи и дамы света, там же, где этикет отсутствует, они спускаются на уровень лакеев и горничных, ибо интимность без близости и без равенства всегда унизительна, равно для тех, кто ее навязывает, как и для тех, кому ее навязывают. Дидро очень остроумно сказал о герцоге Орлеанском[28]: «Этот вельможа хочет стать со мной на одну ногу, но я отстраняю его почтительностью».
Я была представлена цесаревной императору Николаю в самой церкви после обедни. Он обратился ко мне с двумя-тремя вопросами, а затем вечером в театре, где я находилась в качестве дежурной при цесаревне, в маленькой императорской ложе, он в несколько приёмов и довольно долго разговаривал со мной. Я была крайне удивлена, что этот самодержец, одно имя которого вызывало трепет, беседует с молоденькой девушкой, только что приехавшей из деревни, так ласково, что я чувствовала себя почти свободно. Разговаривая с женщинами, он имел тот тон утончённой вежливости и учтивости, который был традиционным в хорошем обществе старой Франции и которому старалось подражать русское общество, тон, совершенно исчезнувший в наши дни, не будучи, однако, заменён ничем более приятным или более серьёзным.
Император Николай имел дар языков; он говорил не только по-русски, но и по-французски и по-немецки с очень чистым акцентом и изящным произношением; тембр его голоса был также чрезвычайно приятен. Я должна поэтому сознаться, что сердце моё было им пленено, хотя по своим убеждениям я оставалась решительно враждебной ему.
Я не могу отказать себе задним числом в маленьком удовлетворении самолюбия и не привести здесь мнения, высказанного императором по поводу меня: он сказал великой княгине Марии Николаевне, которая поспешила мне это передать как большую и очень лестную для меня новость, что я ему очень понравилась и что оживлённое выражение моего лица делало меня лучше, чем красивой. Достаточно было этих одобрительных слов с уст владыки, чтобы с самого начала прочно поставить меня в новой окружавшей меня среде. Никто после этого не посмел бы усомниться в том, что я хороша собой и умна.
Мне остаётся еще сказать несколько слов об императрице Александре Фёдоровне. О ней не раз высказывались очень строгие суждения, и ее часто обвиняли в том, что она была главной виновницей деморализации русского общества, благодаря той безграничной роскоши и легкомыслию, которым она способствовала своим примером. Тем, кто видел вблизи эту нежную детскую душу, не хотелось бы возлагать столь тяжёлую ответственность на эту изящную и воздушную тень.
Дочь прусского короля, она была воспитана в то время, когда вся немецкая молодёжь зачитывалась поэзией Шиллера и его последователей. Под влиянием этой поэзии всё тогдашнее поколение было проникнуто мистической чувствительностью, мечтательной и идеалистической, которая для нежных натур и слегка ограниченных умов вполне заменяла религию, добродетель и принципы. Александра Фёдоровна принадлежала к числу таковых; ее моральный кодекс и ее катехизис – это была лира поэта. Добрейший Жуковский, который преподавал ей русский язык по прибытии ее в Петербург и был впоследствии воспитателем ее старшего сына, – Жуковский, вдохновенный и милый переводчик немецких поэтов, поддерживал в ней те же умственные и нравственные вкусы.
Император Николай питал к своей жене, этому хрупкому, безответственному и изящному созданию, страстное и деспотическое обожание сильной натуры к существу слабому, единственным властителем и законодателем которого он себя чувствует. Для него это была прелестная птичка, которую он держал взаперти в золотой и украшенной драгоценными каменьями клетке, которую он кормил нектаром и амброзией, убаюкивал мелодиями и ароматами, но крылья которой он без сожаления обрезал бы, если бы она захотела вырваться из золочёных решёток своей клетки.