Чоглокова питала теперь такое расположение и благодарность к Екатерине Алексеевне, что, желая избавить её от малейшей неприятности и рассеять всякое недоразумение, уверила не только Репнина, что относительно великой княгини и Салтыкова всё оказалось ошибкой, но и самое императрицу, когда давала ей отчёт о происходившем при великокняжеском дворе. Чтобы окончательно успокоить государыню, она прибавила к этому удостоверению, что великая княгиня, в полном сознании своего достоинства и долга, всегда самым решительным образом оттолкнула бы всякую попытку своего подданного к волокитству.
При этом разговоре с Чоглоковой императрица сидела у себя в уборной, продолговатой комнате в три окна. Против её кресла стояло трюмо в богато позолоченной раме, отражавшее всю фигуру Елизаветы Петровны, закутанную в пудермантель. Справа и слева между окнами помещались большие столы под белыми батистовыми чехлами с расставленными на них умывальными и туалетными принадлежностями массивного золота старинной работы. У задней стены виднелись большие ширмы, совершенно заслонявшие часть комнаты, а перед ними были расставлены диван и несколько кресел. Одна из самых приближённых камеристок, Анна Семёновна, мыла тепловатой розовой водой волосы государыни, чтобы освободить их от вчерашней пудры и помады.
Совершенно против ожидания Чоглоковой Елизавета Петровна приняла её сообщение без особенной радости. Она уставилась на говорившую удивлённым взором, потом нахмурилась, сведя вместе брови над переносьем, что служило у неё верным признаком сильного раздражения, и сказала насмешливым тоном с горькою усмешкой:
— В самом деле? Это такое радостное событие, что в честь него следовало бы задать празднества по всей России! Конечно, теперь остаётся только ожидать, когда я уберусь на тот свет; ведь если великий князь и великая княгиня так согласны между собою, это означает не что иное, как заговор против меня и моих друзей.
— Как может подобная мысль прийти вам в голову, ваше величество! — воскликнула Чоглокова. — Великий князь, при всех своих недостатках и безумствах, которые нельзя оправдывать, питает глубочайшее почтение к своей всемилостивейшей императрице и тётке.
— Великий князь? — подхватила Елизавета Петровна, пожимая плечами с видом глубокого презрения. — Что это значит? Что это доказывает? Способен ли великий князь к какому-нибудь самостоятельному побуждению вообще? Может ли он что-либо почитать, что-либо ненавидеть, если другие не внушат ему этого почтения или ненависти? Может ли такая женщина, как эта Екатерина, молодая, красивая, с горячей кровью, любить великого князя? Если же она притворяется, что любит его, если она прилагает усилия к тому, чтобы убедить его в своей нежной привязанности, то это делается лишь с целью властвовать над ним, тем более что он, как видно, и рождён только для подчинения! А если она хочет подчинить его себе, значит, у неё на уме со временем подчинить через него своей власти Россию. О, я знаю Екатерину! Она мудра, как змея, и умеет принять вид голубицы, чтобы льстить, невинно воркуя; ведь я сама часто не в силах противиться её искусной лести! Если Екатерина считает нужным обольщать мужа своим голосом сирены и притворяться любящей женой, — продолжала государыня, глядя вниз всё мрачнее и мрачнее, — это доказывает, что, по её расчёту, близко время, когда солнце императорской власти засияет над её головой, а следовательно, — прибавила Елизавета Петровна, едко цедя слова сквозь зубы, — солнце моей жизни близится к закату... Но ведь она может ошибаться... Её расчёт, пожалуй, неверен... Я ещё чувствую в себе молодость, а пока я дышу, мне принадлежит не только настоящее, но и будущее.
Чоглокова стояла в оцепенении у туалетного стола и не могла вымолвить ни слова при таком неожиданном действии своего доклада.
— Заклинаю вас, ваше величество, — сказала испуганная Анна Семёновна, — не волноваться...
— Волноваться? — спросила императрица, гордо закинув голову. — Если бы я взволновалась, то Русское государство дрогнуло бы в своих основах, а стоящее на самом верху могло бы прежде всего покачнуться и рассыпаться вдребезги.
— Если правда, — продолжала кротким, умоляющим тоном Анна Семёновна, — что великий князь, как вы, ваше величество, говорите, легко поддаётся чужому господству, и если то возможно — впрочем, этому я, конечно, не верю — чтобы кто-нибудь замышлял господствовать через него в далёком будущем, то не лучше ли было бы — простите мне, ваше величество, мою смелость! — если бы вы стали готовить великого князя к его высокому призванию под своим собственным руководством, если бы вы разрешили ему участвовать в вашем мудром управлении, чтобы он со временем был достоин и способен продолжать ваше дело?