— Никак этого невозможно, никак! — грустно сказала она.
— Пошто невозможно?
— Слушай, Матришка, нешто ты не знаешь, что было намеднись?
— А что?
— Да как же! Гуляла я под вечер в саду и натолкнулась на молодого цыгана. Красавец такой: глаза что уголья, кожа темная, что у араба, волосы черные, как смоль, — с каким-то восторгом говорила Марья Даниловна. — Подошла я к нему и разговорилась. А только тут шасть из-за кустов стремянный Никиты Тихоныча да давай гнать цыгана, да бить его арапником. Он, стремянный-то, видно, втайне любит меня, вот его сердце и распалилось… Цыган еле ноги унес, да и я поспешила уйти в дом.
— Так что ж? — спросила карлица.
— Как— что ж? То и есть, что, ежели мы пойдем в табор, цыган узнает меня.
— Так что с того, что узнает? — опять спросила Матришка.
— Ну, как же ты не дура после этого? — с досадой проговорила Марья Даниловна. — Цыган-то или испугается меня, или станет злобиться, что ему из-за меня так попало. А то еще что недоброе сделает с нами.
— И вовсе нет. Коли узнает, оно и лучше. Скажем, что мы бежать хотим из дому, ему приятно будет сделать злое дело боярину за наказание, которое он понес в его саду.
— А ты, правда, умница, Матришка, — просветляясь сказала Марья Даниловна.
— Ну, вот опять умницей стала, хи-хи-хи!.. Он нам самую верную цыганку укажет изо всего табора. Она тебе и укажет судьбу твою.
— Ладно. А как же уйти-то?
— А ты скажи своему Никите Тихонычу, что пойдешь в лес по ягоды и меня возьмешь с собой для надзору. А в лесу-то как вроде мы и проплутаем… до сумерек.
X
Полная луна плыла по темно-синему небу, отражая свой серебристый свет в узкой ленте реки, протекавшей по лужайке.
Вода рябилась от свежего вечернего ветерка, и узкая лента эта казалась странной змеей, покрытой серебряной чешуей.
Там и сям разбросаны были шатры цыганского табора, кое-где опрокинуты были повозки, и стреноженные лошади бродили поблизости у опушки леса, медленно пощипывая луговую траву.
В двух-трех местах горели костры, над тлеющими угольями которых в котелках, привешанных к длинным шестам из тонкого железного прута, варилась каша.
На краю табора раздавалась грустная, полная тоски и неги цыганская песня.
У одного из крайних шатров сидела старая-престарая цыганка, время от времени подбрасывавшая на догоравшие угли костра сухие ветви кустарника, сложенные около нее кучкою.
Тогда пламя вдруг сильно вздымалось, ветви трещали, и синий едкий дымок тоненькой струйкой взвивался к синему небу, усеянному звездами.
Было тихо и безмолвно в воздухе и пахло травою, а порою полевыми цветами, когда проносился свежий, прохладный ночной ветерок и отклонял пламя костра в сторону.
Перед старухой стоял высокий молодой парень, статно сложенный, красавец лицом. Нетрудно было бы при внимательном наблюдении убедиться, что в лицах этого красавца и безобразной старухи было нечто общее, родственное.
Это был, действительно, ее сын, и он говорил матери:
— Больно избил меня боярский служивый человек, матушка. Насилу я мог убраться из сада и добежать до табора. Так он избил меня, что и сейчас спина еще ноет и болит.
Цыганка устремила свой взор по направлению к усадьбе, отсюда почти невидимой и, подняв свой костлявый кулак, погрозила им в пространство.
— Злые люди, — прошамкала она, — а только тебе досталось по заслугам. Зачем ходишь к ним? Что забыл у них? Чего ждешь от них?
— Ах, матушка! Избит я был больно, но зато долго говорил с какой-то красавицей-боярыней. А уж красива — и сказать невозможно! Да что, в нашем таборе есть красивые девушки, а уж такой, прямо нужно сказать, — ни одной! Глядел я в ее очи темные, матушка, и так мне было сладко, что век бы, кажется, не сошел я с того места и все бы глядел на нее и глядел, и все бы слушал ее голосок, что журчанье ручейка.
— Эх, сынок, — заговорила старуха, — не цыганское дело с боярынями знаться! Что синее небо, далеки они от нас, и как звезде небесной не спуститься к нашему очагу, так не видать тебе в нашем таборе и боярыни. Брось думать о ней да подсыпь крупы в котелок.
Молодой цыган исполнил приказание и сел рядом с матерью, задумчиво мечтая о мимолетном свидании в господском саду.
Он знал, что мать права, но при воспоминании о красавице-боярыне сердце его сжималось и болело гнетущей тоской.
Он, который так обожал вольную цыганскую жизнь, — чего бы он не дал теперь, чтобы вдруг сделаться боярином и иметь возможность говорить с этой красавицей!
Но, увы, это была лишь мимолетная сказка, греза в летнюю тихую ночь, промелькнувшая, как яркий эпизод, на фоне его скитальческой жизни!
Он тяжело вздохнул и стал пристально глядеть в красные уголья костра.
— Идет кто-то к нам, — сказала вдруг старуха.
Цыган отвел свой взор от костра и, защитив глаза рукою от разгоревшегося яркого пламени, вгляделся по направлению взоров старухи.
— И то… — спокойно проговорил он и лениво поднялся с места.
К табору пробирались две с ног до головы закутанные женские фигуры.
Одна из них была высокая, стройная и тонкая, гибкая, несмотря на окутывавшие ее одежды, как молодое деревцо, другая была маленькая, горбатая карлица.