- Так пошлите его в школу, есть же у вас школа в селе?
- Есть, да на что ему то учение. И ходить зимой не в чем.
Молчал Богушевич, глядя на Петручка, и так ему было жаль этого славного голубоглазого хлопчика, наверняка способного к учебе, сметливого. Послать бы его в гимназию, потом в университет, один бог знает, что бы из него вышло. А сколько таких Петручков растет на Руси в бедности и темноте, никогда не совершат они того, что могли бы совершить для человечества.
- А ты, паночку, тут живешь? Это твой двор? - спросила старуха.
- Служу тут.
- На жалованье или свое хозяйство?
- На жалованье.
- Хорошо тебе получать гроши. Не то что мужик - работай, работай, да еще в казну подать плати. Что ж, разная у людей доля. - Старуха помолчала, повздыхала. - Так если ты на жалованье, дай нам скольки копеек.
Богушевич торопливо достал из кошелька рубль и, стыдливо пряча глаза, словно делал что-то некрасивое, протянул его мальчику. Тот вздрогнул, отпрянул от него, поглядел на бумажку с удивлением и недоверием - возможно, впервые в жизни чужой человек давал ему столько денег, - потом перевел взгляд на бабку.
- Бери, бери, - сказала старуха.
Мальчик взял рубль, подержал на ладони, рассматривая со счастливой улыбкой.
- Поцелуй пану ручку, - подтолкнула старуха.
Мальчик послушно потянулся к руке, но Богушевич отступил назад, спрятал руки за спину.
- Да что вы, бросьте, не надо, - поспешно заговорил он и покраснел. Было стыдно и неприятно из-за их униженной благодарности и из-за своей милостыни, словно рублем этим он хотел откупиться от их горя, от Савкиной каторги, вообще от всего горя людского. Так он чувствовал себя всякий раз, когда приходилось класть подаяние в чью-то протянутую руку. Дрожала душа от этого, как дрожала рука у того, кто ее протянул. "Боже мой, - терзался он, - если мне так тяжко и стыдно, как же тяжко нищему, который только подаянием и жив".
Деньги у Петручка взяла старуха, завязала их в уголок платка, где уже было несколько монет, спрятала за пазуху.
Женщины заторопились уйти, встали, еще раз поклонились и пошли со двора. Первая - бабка, за ней - молодая, а сзади - Петручок, закинув за спину латаный посконный мешочек.
Богушевич присел на лавку. Встреча с земляками, которой он сперва так обрадовался, только нагнала тоску. Потрясли душу эти белорусы. Сколько же подобных им горемык в необъятной империи? Есть ли выход из их положения, хоть какой-нибудь просвет, надежда на лучшее? И что делать лично ему и каждому, кто видит несправедливость, которую чинят те, кто господствует над остальными? Не всемогущий же бог в этом виноват! "Молися же, бабушка, богу, чтоб я в богачи не попал, добра не желал бы чужого, веселья в работе искал. Чтоб пред младшим я носа не драл, перед старшим не гнул бы спины", - стали сами собой рождаться слова и строки стихотворения.
- Чтоб я в богачи не попал... - повторил он вслух.
Какая-то маленькая птичка села на березку, та качнулась, приветливо, весело, словно обрадовалась гостье.
"Вот березка гибла на карнизе, тесно было в кирпиче корешкам. А стоило в землю пересадить, и пошла расти, красоваться, жизни радоваться, - думал он. - А как же людям жить, если условий для жизни нет, и хлеба насущного нет, и душе не хватает радости?.."
Тоскливо ему стало, печально, и сложились строки, которые запомнятся надолго:
Что так сердцу больно? - спрошу у березы,
Нет, не отвечает, - головой качает.
Ветви, наклонила, а на листьях слезы,
Не роса - то слезы каплями сверкают,
Ты не плачь, березка, зря не спорь с судьбою.
Нам такая доля выпала с тобою.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Домой Богушевич нарочно пошел самой длинной дорогой. Сделал круг, аж за речку Езуч, посидел на берегу, где росли старые дубы и тополя. Он часто после службы приходил сюда отдохнуть, поглядеть на воду, полежать на траве. Конец дня был солнечный, прозрачный, с чистым синим небом. Осень, начало октября... Там и сям зацепились за траву беленькие ниточки-паутинки, скоро сорвутся, полетят в белый свет. Прислонившись плечом к дубу, Богушевич стоял, глядел на неторопливо текущую реку, вобравшую в себя синеву небес. Поодаль шумела мельница, переговаривались завозчики, которые привезли на помол новую пшеницу. С ветвей дуба время от времени срывались желуди, шуршали по листьям, еще живым, упорно зеленым, мягко, чуть слышно падали в траву. Богушевич поднял один желудь, блестящий, скользкий и, казалось, теплый, - тепло дерева-матери еще не успело остыть. Положил желудь в карман, где лежали уже два каштана. Где-нибудь закопает их в землю, даст им жизнь, пусть вырастут могучими деревьями.
От дубов прошел к пруду. Там росли молодые березы, веселые, пригожие, хоть осень и опалила их листья желтым огнем, а частью посбивала, развеяла по ветру. Кинулся навзничь под березой на зеленую, уже жесткую траву. Обласканная солнцем береза покачивала ветвями, и по лицу прыгали солнечные зайчики. Он жмурился, отодвигался от них в тень, закрывал шапкой глаза... Было тихо, как в поле. Лишь несколько раз тишину нарушили резкие, отрывистые гудки паровоза на станции.