Понятые вынесли из дома скамью, Богушевич присел на нее, положил на колени портфель, достал карандаш, бумагу, начал чертить схему двора. Задержал внимание на крыльце: на нем-то и задушили Параску среди бела дня, почти на глазах у прохожих - забор, низкий, с редкими колышками, не был помехой, с улицы все было видно как на ладони. Первым сюда, на место преступления, прибыл становой, увидел мертвую женщину и бледных, отупелых убийц, обеих с детьми на руках: Серафима - со своим, Наста - с Параскиным. Становой сразу же отправил Параску в больницу в надежде, что она еще, возможно, жива и врачи спасут ее. Становой рассказывал все это Богушевичу, показывал, где и как лежала убитая, где стояли Серафима и Наста. Богушевич слушал, записывал и с чудовищной ясностью и четкостью представлял себе (словно видел своими глазами), как женщины сидели на крыльце, как тянули за концы накинутый на шею Параски платок, как белело и синело ее лицо и вылезали из орбит глаза... Богушевич бросил карандаш на портфель, тряхнул головой, чтобы избавиться от жуткого наваждения, попросил станового минутку обождать. Сидел и сам молчал. Молча, не шевелясь, словно в почетном карауле стояли понятые, и бляхи их блестели на солнце, как боевые медали. Носик, заметив, что солнце светит прямо в лицо Богушевичу, стал так, чтобы его заслонить.
- Как преступницы потом признались на дознании, - снова заговорил становой, когда Богушевич опять взялся за карандаш, - они сидели втроем на верхней ступеньке крыльца, Параска - посередине...
Описав двор и начертив схему, Богушевич позвал старуху. Та вынесла еще одну скамейку, перекрестилась и села, не отводя глаз от руки Богушевича, записывавшего ее ответы. Ей за семьдесят, убитая Параска приходилась ей младшей невесткой. Про перстень сказала так:
- Ой, был, был перстенек. Мой он был. Мне пани Софья подарила, когда я служила у нее горничной. Давно это было. Лет пятьдесят назад, а то и больше. Дюже дорогой перстень.
- А сколько он мог стоить? - спросил Богушевич.
- Не знаю, а дорогой, - закивала головой старуха, и на ее лице, сморщенном, желтом, словно у мумии, задрожал острый подбородок. - Дюже дорогой. Уж больно красивый был. Пани Софья сняла его со своей руки и мне надела. А ей этот перстень кучер подарил.
- Кучер? Это фамилия пана?
- Нет, тот кучер, что пани возил. Он купил его пани в подарок у татарина-крымчака. Сами увидите, какой красивый и дорогой тот перстень. За него пять коров и то мало.
Носик хмыкнул - он тоже знал настоящую цену перстня, а Богушевич только вздохнул, но не сказал, сколько он стоит на самом деле.
- Где вы были, бабушка, когда случилось несчастье с невесткой? спросил Богушевич.
- А в хате, лук вязала.
- И ничего не слышали?
- Шум слышала. Женщины о чем-то говорили. А потом зашла Наста и сказала, что на Параску немочь напала, лежит и не дышит.
Старуха рассказывала спокойно, даже безучастно, словно о чем-то обычном. Ни голос не дрогнул, ни на слове не споткнулась, глаза были сухие, как у птицы. То ли выплакалась и истомилась за эти дни, то ли просто была неспособна вместить в своей дряхлой душе новое горе и боль - слишком много выпало их ей на долю за долгий век.
- Бабуля, - не отставал от нее становой, - неужто не слышали вы, как душили вашу Параску? Неужто она не крикнула?
- А как же, слышала, как крикнула, так я ж думала, что просто шумят, ругаются.
- Женщины такой народ - не говорят, а кричат, - подал голос один из понятых.
Все, что интересовало Богушевича, он расспросил, записал, дал подписать схему и описание двора становому и понятым.
- Ну, в тюрьму, - сложив в портфель бумаги, сказал Богушевич и пошел со двора.
Это был обычный трудовой день судебного следователя Франтишека Богушевича; за годы службы таких дней были тысячи.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ