— Да, дорогие друзья, да, да и да. Как только мы начинаем читать любимые стихи, сразу идут Гумилев и Блок. Хорошо, что прозвучали тут милые наши, можно сказать, современники: и Коля Дементьев, и Боря Корнилов, и Паша Васильев. Но я вам сейчас прочитаю одно прекрасное, воистину хрестоматийное стихотворение поэта, имя которого никогда, к сожалению, не возникает уже много лет в наших поэтических разговорах. Что-то вроде дурного тона. А между тем — напрасно. И я сейчас, идя наперекор установившейся традиции, назову это имя — Демьян Бедный.
Тут действительно шумок пробежал по застолью, так неожиданно оказалось это для всех, хотя и непонятно было, то ли это одобрительный шумок, то ли от удивления.
— Да, да и да! И чтобы показать вам, какой это был все-таки превосходный поэт, я прочитаю сейчас одно его стихотворение. Это маленький шедевр, забытый, к сожалению. А забывать такие стихи нам не следовало бы.
И Сергей Васильев, еще больше выставив вперед свою тяжелую нижнюю челюсть и еще тверже опершись о край стола большими волосатыми руками (кулаками), внятно донося каждое слово, проникаясь каждым словом до глубин своей собственной души, прочитал нам стихотворение, которое перед этим назвал шедевром.
Закончив чтение, Сергей Васильев обвел застолье победоносным, прямо-таки торжествующим взглядом. Те, кто постарше, по-патриаршьи закивали головами: «Да, да, забываем нашу классику, наши хрестоматийные стихи». Иные — помоложе — просветлели, словно омылись в родниковой воде, один озарился, раскуривая трубку, как бы собираясь высказать что-то еще более одобрительное. Прокофьев потянулся чокаться к декламатору, а сам толкал Доризо, сидящего по соседству: «Кольк, Кольк, а?» И вот-вот расплачется от умиления: «Кольк, Кольк, вот как надо писать-то».
Не знаю уж, как получилось, то ли я насупился угрюмо над своим бокалом, не поднимая глаз, то ли какие-то особенные ледяные эманации, флюиды излучались от меня на все застолье, но только все как-то вдруг замолчали и уставились на меня выжидающе, вопросительно, словно предчувствуя, что я сейчас могу встать и высказаться. Хозяин дома, как чуткий и опытный тамада, тотчас и дал мне слово.
Хочу отметить: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю».
Хочу отметить, что миг преодоления чугунного земного притяжения, миг, когда человек, преодолевая в первую очередь сам себя, поднимается на бруствер, над которым свистят пули, и уже не думает больше ни о чем, даже о том, много ли секунд или минут отпущено ему на то, чтобы ни о чем больше не думать, должен отметить, что этот миг преодоления самого себя — великий миг.
Неужели они ждали, что я сейчас провозглашу здравицу за бедного и забытого Демьяна или, на худой конец, за Сергея Васильева, вспомнившего забытое стихотворение? Или уж не ждали ли они, что я провозглашу тост за героя стихотворения и за тот день, за тот знаменательный для всей России (и всего мира) день, когда вот-де родился в Симбирске мальчик, и никто этого в тот день не заметил, не знал. Или провозгласить бы мне тост за всю Россию, которую новорожденный впоследствии — предполагается всеми людьми — вывел из тьмы, осветил и спас. Но я уже встал, и стакан, как я успел заметить, отнюдь не дрожал в моей руке.
— Персонаж только что прочитанного пасквиля на Россию назвал однажды Льва Толстого срывателем всех и всяческих масок.