В заключительном фрагменте «Повести о том, как поссорились…» рассказчик приезжает в Миргород в дурную погоду и в дурном расположении духа; однако, «когда я стал подъезжать к Миргороду, то почувствовал, что у меня сердце бьется сильно. Боже! сколько воспоминаний! я двенадцать лет не видел Миргорода. Здесь жили тогда в трогательной дружбе два единственные человека, два единственные друга» (II, 274–275). Монолог рассказчика не лишен самоиронии, но все же искренен. Надежда на то, что пусть в искаженном виде, но существуют человеческие чувства, противостоящие холодному миру с его «ненатуральной зеленью» (II, 274), одушевляет рассказчика, который, в отличие от читателя, не готов к разочарованию.
Встреча с Иванами разбивает мечты рассказчика. Мир становится однородно серым и бесприютным. Последние слова повести и сборника «Миргород» – «Скучно на этом свете, господа!» (II, 276) – завершают скрытый спор Гоголя с Нарежным.
«Страстная душа томится…»
В воспоминаниях А. Н. Муравьева «Знакомство с русскими поэтами» запечатлен яркий эпизод: «В летний вечер я к нему зашел и застал его за письменным столом, с пылающим лицом и огненными глазами, которые были у него особенно выразительны. “Что с тобою?” – спросил я. “Сядьте и слушайте”, – сказал он, и в ту же минуту, в порыве восторга, прочел мне, от начала до конца, всю великолепную поэму “Мцыри”, которая только что вылилась из-под его вдохновенного пера. Никогда никакая повесть не производила на меня столь сильного впечатления». Свидетельство мемуариста словно наэлектризовано энергией лермонтовского стиха, Муравьев и годы спустя заворожен услышанным в 1839 году монологом, он не может освободиться от властных чар лермонтовского слова, лермонтовского голоса. Не случайно в памяти его поэма неотделима от авторского чтения, а в начертанном Муравьевым портрете Лермонтова приметны черты героя поэмы («пылающее лицо», «огненные глаза»). Не случайно и то, что у мемуариста осталось впечатление единства текста и его импровизационной природы. Вне зависимости от того, действительно ли была завершена поэма за несколько минут до встречи Муравьева с Лермонтовым, она встает перед читателем как мгновенно возникшее чудо, как озарение.
И дело здесь не в особенностях авторского чтения. Никто из нас не слышал голоса Лермонтова, и все же мы воспринимаем суждение Муравьева как закономерное. «Мцыри» невозможно «раздробить», «разделить», отложить на середине чтения – текст буквально льется, захватывая любого непредвзятого читателя так же, как захватывал он первых слушателей. Это ощущение особой спонтанности, присущей поэме, очень точно выразил Белинский, в целом отнесшийся к «Мцыри» достаточно сложно: «Кажется, будто поэт до того отягощен обременительной полнотою внутреннего чувства, жизни и поэтических образов, что готов был воспользоваться первой мелькнувшею мыслию, чтоб только освободиться от них, – и они хлынули из души его, как горящая лава из огнедышащей горы, как море дождя из тучи, мгновенно объявшей собою распаленный горизонт, как внезапно прорвавшийся яростный поток, поглощающий окрестность на далекое расстояние своими сокрушительными волнами…»
Белинский мало в чем схож с Муравьевым, но высказывания их держит одна интонация – интонация самой «неукротимой», будто сейчас «хлынувшей», «звучащей» поэмы. Между тем «Мцыри» отнюдь не плод импровизации, но творение, долго обдумывавшееся Лермонтовым. Замысел, очерченный в заметке для памяти 1831 года –