Но лира! И потому в поэзии Некрасова второй половины 1840-х годов (и тем более – позднейшей) резкие сшибки привычных метрических форм и отработанных интонаций с «житейскими» новеллистическими сюжетами и обыденной лексикой знаменуют разом ниспровержение «канона» и мощное к нему влечение. На исходе десятилетия Некрасов, кажется, яснее, чем кто-либо, ощущал смысловое единство русской поэзии. Примерно через десять лет он принес это понимание в жертву. То ли специфически понимаемому народному благу (пользе), то ли журнальной политике.
На фактуре и внутренней стати стихов этот выбор практически не сказался – в 1860—1870-х годах Некрасов писал никак не хуже (а часто и лучше), чем в 1850-х, а его диалог с Жуковским и Пушкиным становился все более сложным и многоплановым. (Личная – глубоко несправедливая – неприязнь Некрасова к Жуковскому, отразившаяся в «литераторском» эпизоде цикла «О погоде», тому помехой не была.) Сказалась некрасовская тактика на его репутации. Сказалась на отношениях с иначе мыслящими и чувствующими былыми друзьями, не только обиженными редактором полевевшего «Современника», но и не желавшими расслышать великого поэта. (Кажется, и в доконфликтную пору Тургенев, Фет, Дружинин, Боткин настоящего масштаба Некрасова не осознавали. Только до поры они прощали ему то, что полагали недостатками формы. То, что составляло суть новой поэзии.) Наконец, но далеко не в последнюю очередь размежевание Некрасова с «чистой поэзией» (будто другая бывает!) пагубно отозвалось на вкусах более-менее образованной публики. Поверившей, будто главное в стихах – проза и оппозиционность. Или, коли речь идет о меньшей части читательского сообщества, что главное в стихах –
Так и получилось, что сколотивший изрядный капитал «литературный промышленник», самый читаемый стихотворец «антипоэтической» эпохи, по всем внешним критериям удачник и победитель, Некрасов ощущал себя почти всегда одиноким, не той дорогой идущим, дающим промах за промахом, «неправильным». Во всем – в любви, в общественном служении, в поэзии…
Это ведь не только про юношескую застенчивость в респектабельных гостиных. И «Рыцарь на час» не только про страхи и компромиссы, вызванные политическими спазмами. И «Филантроп» (совсем, вроде бы, чужая история) не только про беднягу-честнягу, оплошавшего перед сановником:
Что постыднее: бесплодные
Из сосущей тревоги, из неизбывного чувства не метафизической вины, но личной виноватости и ущербности, из скребущей самоиронии, что ставит под сомнение всякое «красивое» слово, выросла великая поэзия. Бесприютная, рыдающая, ставящая себя под сомнение. Наделившая небесной гармонией дурацкие мечты и дребезжащие звуки, нервические припадки и обреченные сны о счастье, зубоскальные фельетоны и тягучие, как зубная боль, жалобы оскорбленного сердца.
Так заканчивается увертюра-посвящение поэмы «Мороз, Красный нос», предвещающая и ее трагический сюжет (да не о тяготах крестьянской жизни речь, а о судьбе, любви, жизни и смерти!), и то последнее освобождение, которое наконец-то соединит героиню (и весь стоящий за ней недостижимый и непостижимый народный мир) и неведомого этому миру, чужого ему (как и братьям-литераторам, как и партнерам по карточной игре в Английском клубе) благополучного барина – всегда одинокого поэта.