В-третьих, но не в последнюю очередь, – за пределами издания остается поэт, чье имя украшает титульный лист книги. Как и в подавляющем большинстве аналогичных сборников, «поэты пушкинской поры» являются нам в отсутствие Пушкина. Только ли устойчивая традиция обеспечивает такое парадоксальное положение дела? Видимо, все-таки нет. Размышляя о «многократном и противоречивом осмыслении» пушкинского творчества современниками и литературными потомками, Ю. Н. Тынянов писал: «Самая природа оценок, доходящая до того, что любое литературное поколение либо борется с Пушкиным, либо зачисляет его в свои ряды по какому-либо одному признаку, либо, наконец, пройдя вначале первый этап, кончает последним, – предполагает особые основы для этого в самом творчестве». Природа пушкинского дара обусловила совершенно особенную роль «первого поэта», «певца самодержавного» (удачное выражение поэта Ф. А. Туманского). Пушкин не похож ни на одного из героев этой книги, но в каждом из них мы угадываем некоторые пушкинские черты, вне зависимости от того, усвоил ли их Пушкин, овладев опытом старшего собрата, или щедро поделился ими с собратом младшим. Конфликтность, характеризующая творческие отношения Пушкина с некоторыми его современниками, не отменяет, но парадоксальным образом укрепляет эту зависимость. В иных случаях (например, отношения Катенина и подавляющего большинства поэтов пушкинского поколения) Пушкин оказывается единственной точкой соприкосновения, казалось бы, непримиримых антагонистов. В иных взаимное творческое тяготение поэтов (например, молодых Дельвига и Кюхельбекера, зрелых Дениса Давыдова и Языкова) позволяет яснее увидеть «противопушкинские» тенденции их художественных систем. Наконец, нередко поэты, вроде бы сознательно выбравшие стезю, отличную от пушкинской (например, «гражданственный» путь Рылеева или «балладно-элегический», в духе Жуковского, путь Козлова), в собственно стихотворческой практике оказываются «пушкиньянцами» в куда большей мере, чем можно было бы предположить по их декларациям.
Этот таинственный пушкиноцентризм обнаруживается уже в пору вступления лицейского стихотворца в большую литературу. Первые послевоенные годы – время главных успехов «школы гармонической точности», возглавляемой Жуковским и Батюшковым. Это эпоха громкой славы Жуковского, пришедшей к поэту после «Певца во стане русских воинов» и «Светланы», эпоха наиболее напряженной и плодотворной поэтической деятельности Батюшкова (венцом ее стало издание «Опытов в стихах и прозе», 1817), эпоха победы «нового слога», утверждения карамзинистских стилистических (и стоящих за ними культурных) принципов как господствующей нормы. Именно в эти годы значимыми становятся имена поэтов, оказавших существенное влияние на молодого Пушкина, – Дениса Давыдова и Павла Катенина.
Оба уже достаточно опытных стихотворца изначально не были «своими» в карамзинистской среде, оба писали своеобычно, уходя от гармонических канонов и приоритетных поэтических тем, оба во второй половине 1810-х годов обратили на себя внимание читательско-писательского сообщества. Но совершенно по-разному и с принципиально различными результатами. Давыдов легко завоевал престижное место на российском Парнасе – Катенин занял позицию вечного аутсайдера, желчно констатирующего «неправильное» движение отечественной словесности. В определенной мере такой расклад был мотивирован личностно – действительно, поэт-партизан обладал счастливым характером (точнее, умел убедить в том современников и потомков), а Катенин был человеком мизантропической складки. Однако не меньшее значение имели их сознательные литературные установки, адекватно отразившиеся в поэтической (и жизнетворческой) практике.
Ранние «гусарские» стихи Давыдова досягнули славы прежде, чем печати. Разудалые послания к Бурцову несомненно выламывались из рамок литературного этикета – веселая вненормативность и обеспечивала им громкий успех. «Низменно»-предметная лексика («пунш», «трубки», «стаканы», «усы», «кивер», «ментик» и даже «арак»), комически окрашенная в стиховом контексте военная терминология, легко соединяющаяся с терминологией картежной и почти хулиганским просторечием (замечательное «Понтируй, как понтируешь, / Фланкируй, как фланкируешь; / В мирных днях не унывай / И в боях качай-валяй»), интонационная свобода и дилетантская небрежность в словоупотреблении и рифмовке – все это придавало давыдовской «гусарщине» живое обаяние. Показной дилетантизм и кружковой (в данном случае – полковой, гусарский) контекст словно бы освобождали стихотворца от диктата жанровых и стилистических норм.
Между тем эти «простые» по внешнему виду опыты вышли из-под пера вполне искушенного литератора, понимавшего, что такое поэтическая традиция, и чуткого до новых веяний. Призывая Бурцова на пунш, Давыдов не только использовал устойчивую антитезу «дворец/домик», но и изящно цитировал великолепные строки державинского «Вельможи»: