Такая архитектура предполагала надежность, долговечность. Этот город был разрушен давно, очень давно. Либо преступников сюда ссылали столетиями, либо планета пришла в упадок задолго то того, как ее превратили в колизей.
— Что дальше? — спросила Архитектор. Я думал о том же, и ответа у меня не появлялось. У нас есть еда, чтобы затаиться, и все шансы легко отбить нападение одиночек и мелких шаек.
За день мы несколько раз делали привалы, мне очень не хотелось, чтобы за нами кто-нибудь увязался, поэтому я отсылал кого-нибудь вперед, дозорные прятались, ждали, пока мы пройдем мимо и смотрели, не идет ли кто-то следом, не важно, попрошайка или шпион.
А мы ждали их чуть дальше, отдыхая, потом шли снова.
Никого не было.
Но на самом деле эти привалы нужны были мне, чтобы дать Хакеру время повозиться с деталями, которые ему раздобыли.
Пока я не смогу получить здесь местное удостоверение в виде взломанного биомонитора, пока Хакер не сможет замаскировать себя, думать о чем-то более глобальном не хотелось.
Сколько бы еды мы здесь ни отбили, сколько бы оружия ни запасли, рано или поздно придет кто-то, кого заинтересует Хакер, должный сдохнуть давным-давно. И заяц-безбилетник, которого в этой части галактики не должно существовать вовсе.
Вождь шел уже сам, правда, пришлось влить в него почти весь запас воды с реки. Но вода беспокоила меня не сильно.
У меня было много вопросов, но задавать их Архитектору, или Молчуну, я не хотел. Итак назадавал уже слишком много, даже для человека с амнезией.
Много странных вопросов, не все из которых вообще можно прикрыть мнимой травмой головы.
Язык Вождя среди наших не знал никто, поэтому я мог начать заново, пользуясь тем, что уже знаю.
— Что за культурные ценности ты разрушил, что умудрился попасть сюда?
Вождь посмотрел на меня хмуро.
— Ты не знаешь ничего о нашем народе?
— Я сейчас вообще мало что помню. Ударился головой. Не знаю даже, кто я сам. Не знаю, за что здесь.
— Удобно, — также хмуро сказал Вождь. — Тут многие предпочли бы не помнить, за что они здесь.
Мы замолчали.
— если это что-то религиозное, о чем не говорят, можешь не отвечать.
Вождь глотнул еще воды:
— У нас это ужасное преступление, уничтожить реликвию. Надо понимать, как она появляется. Творец, по выбору, может сжечь себя в наркотическом экстазе, есть такой специальный древний состав, и это дорога в один конец. Очень быстрая дорога. И творец может создать что-то, что потом чтится веками. Этой традиции уже сотни лет, и шедевры множатся, их боготворят, за них убивают. Раньше убивали даже не за обладание реликвией, а только за то, чтобы на нее взглянуть.
Я вообще… следил за правопорядком. А мой сын был очень хорошим творцом. Великолепным. Такие редко прибегают к наркотикам, практически никогда. Доза для вдохновения — это удел посредственностей, желающих прославится в веках, но при этом не обладающих достаточным талантом.
Поэтому за сына я никогда не волновался. Это вообще редкий выбор, а уж тем более среди тех, кто и без того талантлив. В поколение создается несколько творений, не больше.
Вождь отпил еще, банка опустела. Он хотел, по привычке, откинуть ее в сторону, но я перехватил его руку и сунул банку себе в рюкзак. С тарой тут вечно дефицит.
— Я узнал об этом из новостей, не от сына. Он принял наркотик, и создал величайшие свои произведения. Он вырастил дерево в парке, рядом с которым люди сидят и плачут от восторга часами. Он создал здание. Музей. В котором любое, даже посредственное произведение искусства словно ограняется, показывается с наилучшей стороны. Даже камень, поднятый с земли, если положить его на постамент Музея, будет собирать толпы. А если в нем выставить настоящий шедевр, то людей придется оттаскивать от него, они не смогут сами оторваться от созерцания. Там пришлось ставить специальные системы. Драпировки, глухие жалюзи. Потому что те, кто должен был отгонять зрителей, оставались и тоже не могли уйти.
И он создал портрет. А потом умер у меня на руках, он разваливался на части, не мог говорить, не мог попрощаться, не мог есть, даже шею повернуть не мог. Лишь смотрел на часы и ждал конца.
Я знал сына. Думал, что знал, говорили мне. Но мы есть то, во что мы верим. Я знал сына, и начал копать. Мне просто повезло, никто и подумать не мог, что хоть кто-нибудь усомнится в святости решения творца.
Ведь Музей. Ведь Дерево. Целое поколение вздохнуло с гордостью, они же стали очевидцами величия Творения. Меня чествовали, как бога, как отца, породившего порока.
А я копал. Тот портрет. Один очень важный человек захотел увековечить себя таким образом. Сын не принимал решение, ему его навязали. Угрозами, пытками, или чем-то еще. Думаю, это было долго, его готовили, творец ведь не может творить по заказу, поэтому его приводили к нужной мысли. Ему нужен был только портрет. А сын мог сделать много больше.
Этот портрет-скульптура-образ, — он был чудесен. Я без сожалений убил охрану этого человека. Многие из них знали, что он сделал с сыном, не могли не знать. Я равнодушно убил много слуг, которые путались под ногами, по тем же причинам.