Потом выступали другие члены делегации: пожилой рабочий с малоподвижным хмурым лицом, но очень звонким голосом, фамилию которого Настя не разобрала, и эмтээсовский тракторист со звездочкой Героя Социалистического Труда на лацкане новой суконной пары, в которой он чувствовал себя, видимо, не совсем свободно, но держался все же и потел в ней с достоинством. Пожилой рабочий оказался отцом партизанской разведчицы и говорил так складно и увлекательно, что люди вскоре перестали замечать его хмурый вид, нашли, что он человек в высшей степени симпатичный и что именно на таких, как он, и держится тыл. А работяга-тракторист, фамилия которого была Ковалев, покорил всех тем, что говорил не столько о работе сельских механизаторов, насчет чего у него была специально заготовлена шпаргалка, которую он держал в руках, но так ни разу в нее и не заглянул, сколько о том, как эти механизаторы, и прежде всего, видимо, он сам, рвутся на фронт, чтобы поскорее «отвернуть башку фашистскому зверю». Да вот, дескать, беда, простодушно сетовал он с трибуны, видно, в поисках сочувствия и поддержки и находя их в избытке, райвоенком оказался такой вредина, что ни в какую, вы, говорит, здесь, в тылу, нужнее, потому как хлеб — всему голова. Ну вот мы и вкалываем, говорил он, от зари до зари, потому как понятие имеем, что к чему, что без хлеба врага не одолеть.
Удивительно и тревожно-радостно было слушать фронтовому люду такие вот бесхитростные речи и видеть таких вот людей, людей как бы из другой, далекой, как воспоминание, и в то же время до боли близкой и знакомой жизни, словно занесли эти люди ненароком сюда, на этот затерянный где-то на краю света аэродром, вместе со своими речами и больно уж непривычным для фронтовой обстановки мирным своим одеянием, вот этими кофтами, рубашками и ботинками со шнурками, давно забытые запахи родной земли, дым домашних очагов, и защемило у них сердца под армейскими гимнастерками, засосало под ложечкой, заволоклись грустью глаза. Многие, наверное, в этот миг видели перед собой уже не трибуну, составленную из двух автомашин, чтобы было все честь по чести, не выступавших на ней людей в этой непривычной для глаз гражданской одежде, не сопки и леса, окружающие аэродром со всех сторон, а другие дали, другие лица, и слышали они совсем другие голоса. И светлело у кого-то, может, на душе от этих благостных видений, а у кого-то и камень ложился на сердце, и суровел тогда взглядом человек, клонил голову еще ниже.
Но вот на трибуну, намеренно не замечая подножки автомашины, легко и решительно, будто его поддуло ветром, вскочил старший лейтенант Кривощеков, и кончились, у кого они были, эти отрадно-тревожные видения родной земли, исчезли запахи домашних очагов, пропали дорогие лица — войной дохнуло от одного только вида этого вскочившего на трибуну молодого энергичного человека, все в нем, от тонкого нервного лица до подтянутой фигуры и движений, дышало войной, и о войне, а не о хлебе с металлом, как до этого, была его речь. Встав так, чтобы хорошо видеть и однополчан, от имени которых он должен говорить, и членов делегации, невольно подобравшихся при его таком необычно стремительном появлении на трибуне, он сначала поклонился матери Башенина, кивнул рабочему с трактористом, а потом сказал, и все почувствовали, что это тоже был голос самой войны:
— Через несколько минут у нас вылет, идем на боевое задание. Вы видите, — и Кривощеков энергично, будто раздвигая горизонт, повел рукой вдоль стоянки, — бомбы под самолеты уже подвешены, пулеметы заряжены. Мы только ждем сигнала. Но пуще сигнала для нас, летчиков, ваши наказы, дорогие товарищи, мы видим в этих ваших наказах наказы и наших матерей и отцов, наказы самой Родины, и мы их выполним, что бы нам это ни стоило. Мы не пожалеем для этого ни крови, ни самой жизни. Так мне велели передать летчики нашего полка. Это — наша клятва. — На мгновение Кривощеков приумолк, потом, еще раз кинув стремительный взгляд в сторону тех, от имени кого говорил, добавил, обращаясь уже только к матери Башенина, и голос его при этом, утратив армейскую резкость, стал еле слышен даже в передних рядах — Мы глубоко понимаем и разделяем ваше горе, дорогая Елизавета Васильевна. Ваше горе — это и наше горе, и доказывать это не надо, вы это знаете и без нас. Хочу только добавить, что в последние дни мы много летаем и не было ни одного боевого вылета, в котором бы мы не помнили о вашем любимом сыне и нашем дорогом друге Викторе, о наших дорогих друзьях Глебе Овсянникове и Георгии Кошкареве и не мстили бы за них. Так будет и на этот раз. Клянусь! — И, сказав это, Кривощеков почтительно приумолк, немножко подождал и затем осторожно, чтобы невзначай кого-нибудь не потревожить, начал спускаться с трибуны, чтобы возвратиться на свое место.