Он растянулся в уютном моррисовском кресле и развернул газету. Эвелин почувствовала, что это означало по крайней мере десятиминутную задержку, – а Гедни все еще стоял, не дыша, в соседней комнате. По всей вероятности, Гарольду хотелось пропустить стаканчик – спиртное было в буфете, и, значит, Гарольд должен был зайти туда перед тем, как подняться наверх. Эвелин пришло в голову, что лучше упредить эту нежданную помеху, самолично принеся ему бутылку и стакан. Она боялась привлечь его внимание к столовой, но рискнуть все же стоило.
В этот момент Гарольд поднялся и, отбросив газету, подошел к ней.
– Эви, дорогая, – сказал он, нагнувшись и обняв ее. – Я надеюсь, ты не переживаешь из-за того, что произошло между нами вчера…
Она, дрожа, придвинулась к нему поближе.
– Я знаю, – продолжал он, – что с твоей стороны это было всего лишь неблагоразумной дружбой. Все мы делаем ошибки.
Эвелин с трудом понимала, о чем он вообще говорил. Ей хотелось схватить его в охапку и потащить наверх по ступенькам. Ей хотелось сказаться нездоровой и попросить его отнести ее наверх – к сожалению, она знала, что он наверняка уложит ее на кушетку прямо здесь и пойдет за виски.
Неожиданно ее нервное напряжение достигло крайней стадии. Она услышала очень слабый, но безошибочно узнаваемый скрип паркета в столовой. Фрэд пытался выйти черным ходом.
Затем ее сердце чуть было не выпрыгнуло из груди – потому что по дому пронесся глухой, звенящий звук, похожий на звук гонга. Рука Гедни задела большую хрустальную чашу.
– Что это? – воскликнул Гарольд. – Кто там?
Она вцепилась в него, но он вырвался; ей показалось, что комната раскололась. Она услышала, как приоткрылась дверь кухни, услышала шум схватки, бряцанье упавшей откуда-то жестянки; в отчаянии бросилась она в кухню и сделала поярче газовый светильник. Руки мужа медленно отпустили шею Гедни; он застыл – сначала в изумлении, а затем на его лице забрезжила боль.
– Боже! – произнес он, и повторил: – Боже!
Он развернулся – казалось, он собирался снова наброситься на Гедни; но затем замер, его мускулы расслабились, и он горько рассмеялся:
– Вы люди… всего лишь люди…
Руки Эвелин обнимали его, ее глаза смотрели на него с неистовой мольбой. Но он оттолкнул ее от себя и, как оглушенный, свалился на кухонный стул. Его взгляд остекленел.
– Ты наставила мне рога, Эвелин… За что, маленькая ведьма? За что?
Еще никогда ей не было так жаль его; еще никогда она не любила его так сильно.
– Она ни в чем не виновата, – кротко сказал Гедни. – Я лишь зашел…
Но Пайпер покачал головой, и выражение его лица было таким, будто его сотрясал какой-то физический недуг и его мозг отказывался работать. Взгляд, неожиданно ставший жалким, отозвался сильным, болезненным аккордом в сердце Эвелин – и одновременно с этим ее захлестнули ярость и гнев по отношению к Гедни. Она почувствовала, как горят ее веки; она топнула ногой; ее руки нервно заерзали по столу, ища какого-нибудь оружия, – а затем она неистово накинулась на Гедни.
– Вон отсюда! – кричала она; ее черные глаза сверкали, маленькие кулачки беспомощно колотили по его вытянутой руке. – Это все из-за тебя! Убирайся! Пошел вон! Вон отсюда!!!
II
Когда миссис Гарольд Пайпер исполнилось тридцать пять, мнения разделились: женщины говорили, что она все еще красива, мужчины же – что она уже не так мила. Вероятно, это случилось из-за того, что ее красота, которой ревниво опасались женщины и которую боготворили мужчины, как-то поблекла. Глаза оставались все такими же большими, такими же черными и такими же печальными, но в них больше не было таинственной загадочной поволоки; их печаль больше не казалась божественно прекрасной, она стала всего лишь человеческой. У миссис Гарольд Пайпер появилась некрасивая привычка: когда она была испугана или рассержена, что-то заставляло ее свести брови и несколько раз моргнуть. Ее рот также потерял былое очарование, – губы утратили яркость. Кроме того, раньше, когда она улыбалась, уголки ее рта опускались вниз, что прибавляло печали выражению ее глаз и было одновременно и трогательно, и прекрасно, – а теперь эта черточка исчезла… Теперь, когда она улыбалась, уголки ее губ поднимались вверх. Раньше, когда Эвелин наслаждалась собственной красотой, ей нравилась ее улыбка – и она всячески ее подчеркивала. Но когда она перестала ставить на ней особое ударение, улыбка исчезла – а вместе с ней и последние остатки былой загадочности.