Потом пришел как-то к нам во двор и вызвал меня через соседей один дядечка, которого выпустили из тюрьмы, и спросил, почему мы не передаем папе передачки. Вот тогда мы узнали, где он. И стали передавать ему тоже 30 рублей. Очень это важно было. А то он не знал, есть ли мы, где мы. Он же не знал точно, что мама тоже арестована, только предполагал, и не мог понять, почему ему ничего не передают.
В 1988 году в газете «Вечерний Ленинград» (14/XI) один папин сокамерник, Я. Г. Энгардт из Колпино, назвал его фамилию. Сестра с ним созвонилась, и он рассказал ей, как мучили отца на допросах, как вталкивали его, окровавленного, после допросов в камеру, как с него полосами слезала кожа!
Когда его отправляли по этапу в лагерь, на свидание в пересылку ходила я одна. Господи! Какой это был ужас — увидеть любимого отца в таком виде! Но главное — я не заплакала. Перед этим мне наша двоюродная сестра сказала: «Грош тебе цена в большой базарный день, если ты заплачешь!» И я не заплакала. А потом мы получили уже с дороги его письмо, где он написал: «Если бы ты заплакала, я покончил бы с собой». Он был могучий человек, большой и сильный. Амур переплывал в самом широком месте. А тут — жалкий маленький старик с растерянным лицом. А было ему тогда аж 45 лет!
А к маме на свидание ходили мы втроем: Поля и мы с Зорей. Почему-то разрешили в отдельной комнате (при конвоире). Мы принесли мандаринки и что-то еще. А ей захотелось что-то нам дать, и она попросила из этих же мандаринок дать нам по одной хотя бы, а потом (я до смерти не забуду этого!) попросила: «Разрешите мне детям ручки поцеловать!» Боже ты мой, Боже! Это абсолютно ни в чем не виноватая, красивая, молодая женщина — ей тогда было 40 лет! За что?!
И стали мы им писать уже в лагеря! И Поля посылала посылки, и сохранились наши фотографии, которые мы посылали в лагерь маме. В начале 1941 года Поля хотела взять к нам своего племянника из Калуги. Ее брат работал там на железной дороге и очень бедствовал. Так она у меня спросила, не буду ли я возражать! Я помню, как у меня вырвалось: «Поля! Это же твой родной племянник, зачем ты меня спрашиваешь? Какое право я имею сказать нет, если ты ради нас живешь и работаешь!».
Но племянник приехать не успел — началась война. Я тогда закончила 10-й класс.
В начале июля стали отправлять младших детей в эвакуацию. Поля не хотела, чтобы Зоря уехала. Она же дала маме слово, что мы не разлучимся. И потом — она так любила Зорю, как не всякая мать любит своего ребенка, она ее обожала. Не хотела отпускать. Но учителя настояли. Я помню, как учитель математики Александр Георгиевич Румянцев сказал мне: «Иди и скажи Поле, чтобы собирала Зорю в дорогу. Война эта надолго, а если Ленинград окружат, вы погибнете все вместе». Как видел! И он-то, бедный, погиб в свои 32 года на Балтике в первую же зиму войны. А был тогда уже доцентом Политеха, а у нас — учителем, любимым.
Мы остались с Полей. Я помню, как отправляли детей с Московского вокзала. Вся площадь была полна крошечными детьми — детсадовского возраста, по 4-5 лет и даже меньше: панамочки, трусики, сандалики и — рюкзачки за спинками. Матери рыдали, кричали, дети плакали! Жара была!
Мы, выпускники, помогали организовать этот отъезд младших школьников (по 7-й включительно) и учителей, уезжавших с ними. Провожали до самого отъезда товарняков от платформ.
И вот товарняк тронулся. Зоря что-то закричала нам. Все. Мы с Полей пошли домой. Поля горько плакала. Очень она без нее страдала.
С этого начались Зорины эвакуационные страдания: Ярославская область, потом — Сибирь, потом — к папе в лагерь! Но это уже совсем другая история.
Поля в последние перед войной годы работала в булочной. А я в июле подала документы на филфак Университета на отделение славистики (школу окончила с отличием), но учиться не пришлось. В августе отправили на рытье окопов где-то под Новгородом (от университета). А в сентябре я уже работала санитаркой в госпитале на 8-й Советской, около электростанции, которую часто бомбили, отчего в госпитале спокойней не было. Сжималась блокада. А дальше — как у всех. Вы же это все пережили и помните.
Почему-то луна светила, и город лежал под немецкими самолетами ясной мишенью. Все голоднее и голоднее. Все страшнее и страшнее. Замерзла вода в трубах. Канализация не работала. А Поля уже ходила за Невскую заставу пешком. Жили мы все, соседки, на кухне. Мы с Полей спали вдвоем на Зориной кроватке или на плите. Топили книгами, сожгли в плите верблюжье одеяло, стулья жгли. А на стенах все равно был иней.
В январе или феврале Поля из магазина того ушла: не было сил ходить, очень уж далеко.
В 1967 году я попыталась кое-что записать. А вообще я не любила это вспоминать, слишком страшно. О блокаде старалась не читать книг, поэм, не смотреть пьес в театре, кинолент.