Его ноги в тапках — чудесных лакированных шлепанцах, подаренных Элен, — чувствуют себя так же, как когда-то, видимо, чувствовали себя в колодках ноги китаянок… Прекрасно: стоять он не может. Он не может ни стоять, ни держаться прямо и твердо, ни вообще что-либо делать. У него внутри все дрожит. Ему ничего не хочется. Мурашки, избороздившие его локоть и предплечье, на которые он опирался, пока строил из себя роденовского «Мыслителя» сидя на краю кровати, те самые мурашки, которые он растревожил своими неосторожными движениями, докучливо засучили своими многочисленными лапками у него под кожей, безжалостно царапая его, и это похоже на изощренную пытку огнем, который поднимается все выше и выше и уже подбирается к плечу, а еще это похоже на репетицию — ленивую и какую-то невзаправдашнюю — той другой, острой и настоящей боли, что однажды остановит его сердце и разбежится от него по всему телу до самых кончиков пальцев, словно громом поразив измотанного жизнью человека, разменявшего пятый десяток. Пока же казалось, будто эта грядущая боль карабкается вверх по уступам его плоти, чтобы занять исходную позицию, это был еще не слишком проворный, но уже грозный отряд, даже армия, почти готовая к походу, к молниеносному броску, который вызовет стеснение в груди и смерть. Сердце. Оно такое же, как у всех. И оно бьется. Бьется на свой лад. Он работает кулаком, сжимает и разжимает его, повторяя это движение множество раз и прислушиваясь к себе, и с каждым новым усилием покалывание становится менее яростным, кровь приливает к руке, бежит все быстрее, добирается до кончиков пальцев, и вот уже он в силах шевелить ими и даже может позволить себе какой-нибудь жест, к примеру подцепить с кресла домашний халат из цветастого шелка, роскошный халат, подарок Элен, который он натягивает на себя перед тем, как двинуться к окну — его хватает лишь на то, чтобы отдернуть шторы, — и к открытой двери в соседнюю комнату, где все еще спит Элен. Спит ли она? Или затаилась и следит за ним? Как будто она может узнать о нем хоть что-то, чего еще не знала или о чем не подозревала… Он пересекает ее спальню. Воздух в ней не такой спертый, как в его спальне. Элен не потеет и держит окно открытым. Женщины блюдут гигиену. Элен получила лучшее воспитание, чем он, она росла в той среде, где не боялись распахнутых окон и свежего воздуха. А в семье Мажелан боялись сквозняков, боялись вечерней прохлады, предательского тепла межсезонья, обманчивого летнего зноя, нездорового воздуха Солони и сырого воздуха юга. Всего боялись. И он с детства сохранил привычку вариться в собственном соку. И всю жизнь был верен этой привычке, никогда не изменял ей. Элен лишь пожимает плечами и оставляет его одного томиться в духоте. Спящая Элен. Или делающая вид, что спит? Она так ровно и глубоко дышит — если это комедия, то я снимаю шляпу! — что вполне можно поверить в то, что она действительно спит. Он пробирается через комнату Элен, стараясь ни на что не наткнуться и не разбудить ее, и эти меры предосторожности рождают в его памяти воспоминания двадцатилетней или даже большей давности о том времени, когда они только поженились и когда он потихоньку вставал и отправлялся на кухню, стараясь не скрипеть половицами (их тогдашнее жилище было жалкой развалиной, тесной и безликой), чтобы приготовить завтрак и доставить себе удовольствие (перед понуканиями и поучениями, что ждали его на работе) — насладиться ослепительным зрелищем девятнадцатилетней Элен в утреннем неглиже, весело смеющейся и с вожделением набрасывающейся на еду.