Читаем Придурок полностью

Сердце немного левее, а этот орган здесь — посередине. Он у каждого есть, но вот беда — не каждому он нужен, и из-за этого орган этот спит, спит до тех пор, пока не возникнет в нём нужда. Все мелодии, все ритмы жизни отражаются здесь, отображаются здесь и здесь воспринимаются. И отсюда берутся. Потому что здесь не только приёмник, здесь и генератор, который создаёт…

И это не только к стихам или музыке относится, это относится ко всему, в чём есть творчество, в чем гармония есть. Только очень чуткое «ухо» может понять и почувствовать — ощутить ритм прозы, но не той специальной «экспериментальной прозы» Андрея Белого, а мелодию в прозе и пьесах Чехова, в прозе Бунина… Но только самое чуткое ухо может открыть ритм прозы Толстого, где соединительные и противительные союзы, где союзы подчинения и обороты как знаки на нотном стане, где движение, где развитие чувств и их оттенки, где динамика развития души заключены в сложнейшие «периоды» Толстого. Но еще сложнее найти гармонию в текстах Достоевского, когда нужно прорываться сквозь этих настенек, душечек, илюшечек… С ним сложнее всего: в нём гармония мыслей ощущается внешне хаосом, какофонией, потому что его вещи — это не единая мысль автора, которую он собрался преподнести миру — а борьба идей, носителями которых являются люди, живущие в его книгах.

Бахтин назвал это полифонией. Может, упрощая, чтобы понять себя в прозе Достоевского, потому что всякий большой исследователь является инструментом, с помощью которого исследование производится, и никогда, поэтому и никто, не сможет дойти до истины абсолютной — инструмент его субъективен. Это относится к любой области знаний, как думаю я сейчас.

Проворов читал. Он читал по своему усмотрению, не оглядываясь на авторитеты, потому что авторитетов не знал. Он читал без системы, опираясь только на свою интуицию, когда решал, ту или иную книгу взять. И если бы я стал называть подряд то, что он читал, и в том самом порядке, в котором это чтение складывалось, то получился бы даже не винегрет, а что-то ужасное, потому что рядом стояли вещи совсем не соединимые, которых просто никак не могло бы быть вместе.

Но в него они укладывались вполне, не вызывая в нём никаких чувств отрицания. Почему? Возможно, в том было влияние двух обстоятельств: отсутствие «фундаментальных» знаний и эти его постоянные «мычалки», которые неизвестно чем были и неизвестно чем являются в действительности, — но эти два фактора его жизни породили, я так думаю, в нём способность к суждениям…

И, думаю я сейчас, раз никто извне не руководил им в его поисках знаний, то и суждения его были самостоятельны, во всяком случае, каждое суждение носило для него свет внезапного озарения и счастья, которое испытать доводится единицам…

Эти его суждения были мостиками, которые перебрасывало сознание между отрывочных тех знаний, создавая его, собственное его, видение мира. Видение мира, в котором он по случаю оказался, а мог и не оказаться, — вот ведь беда-то какая!..

Вот так, вот так во второй раз в этом человеке, «девственном от природы», родилась тяга к познанию, но теперь уже более мощная, обширная более, охватывающая многие знания, где место было и искусствам, и истории, и философии. И как-то смеясь вспомнил он своё совсем ещё недавнее решение быть великим физиком или писателем гениальным. И, смеясь в душе над собой, подумал всё же, что неспроста, что неспроста это: что-то, верно, было в нем, был какой-то позыв изначальный… с рождения самого. Только неосознанный.

Помню, была в нем еще одна чудинка в детстве: когда у него появлялись какие-то копейки, он любил покупать записные книжечки и тетрадки, чтобы «мысли записывать», и потом просчитывал странички, чтобы понять: насколько «мыслей» страничек этих хватит.

Нет, неправда это — наговариваю я на Петра. Это я, а вовсе не Проворов, покупал те книжечки для записи своих мудрых мыслей.

А потом произошла эта ужасная для него история, после которой он чувствовал себя, словно в говне искупался. Иначе не скажешь.

Тогда была весна, и всё привычное менялось, обозначая новую жизнь и времена новые. Все засобирались куда-то: Валя Охотникова ехала учиться в университет имени Андрея Жданова, плейбой Катушенко и незаметный Слава Кузнецов ехали в Казанское театральное училище, Валя Егощина в Ярославль, Наташа Доронина в Горьковское театральное — разъезжались все. И Аля собралась в Питер. Тут как раз приехала в город сестра её — Рая. Приехала она не просто так, приехала она вроде бы по делу: вместе с петрозаводским театром, где была актрисой и играла в арбузовской пьесе «Мой бедный Марат» героиню (Лилю, Люсю? — не помню, не хватает на всё памяти), и Лиля была вершиной любовного треугольника, и были ещё два мальчика: интеллигентный сопляк, как водится, и мужественный Марат, который к тому же и Героем Советского Союза успел ко второму акту стать.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже