Он словно наяву был в этой улочке, и даже ощущал дуновение августовского ветра, что касался пушка на его щеках. Это касание напоминало любящую руку матери… Да, он был юн, а домик перед ним древен, и тревожил ноздри влажный запах зелёного мха, что жил на чёрных брёвнах. А внутри дома было совсем не так. Внутри было чисто и… благостно. Благостно не от того, что в углу был иконостас, а от того, что комната была наполнена каким-то особым духом. Как может пахнуть человеческая доброта? Я не найду слов, чтобы определить этот запах, да и может ли она пахнуть вообще? Но ощущение доброты и покоя наполняло эту комнатку. И дело вовсе не в том, что была она чистенькая и уютная, и не в том, что на железной кровати сложены были горкой подушки, а у кровати лежал сплетённый из старых чулок круглый коврик… Я теряюсь: как определить это чувство. В этой комнате нельзя было быть суетным, нельзя, невозможно было бы ругаться, нервничать, закатывать истерики, нельзя было бы делать какую-то подлость. Всё дело было в той старушке, что жила-доживала здесь свою жизнь. Она была маленькая и кругленькая и, как уточка, шла переваливаясь с ноги на ногу.
Он выдумал эту старушку, но в ней было что-то от его бабушки Шуры Александры Сергеевны Соловьёвой, было что-то от мамы, от уюта древнего, похожего в те годы на деревню, города Суздаля. Суздаль был экзотикой, и экзотикой был Рождественский собор на другом берегу Каменки. Его синие в звёздах купола на выгорающей синеве неба смотрели в бабушкин огород и в окно той бабушкиной комнаты. А рядом с этой была ещё комната другая, всегда закрытая на висячий замок. В этой комнате, во всю её длину стоял большой портняжный стол, на котором непонятный, незнаемый, ещё довоенный его дедушка восседал, исполняя своё портняжное ремесло. Но дело было не в том, не в экзотике. И старушка не так уж и походила на его бабушку Александру Сергеевну. Дело было в другом. И этим другим были когда-то поразившие его слова, которые он непонятно где услышал; непонятно, потому что всё, что относилось к религии или религиям, представлялось ему абсурдом или чем-то наподобие игры, когда все понимают правила и живут понарошку, будто бы… будто бы есть Бог… будто бы… но — на всякий случай… и всё это, конечно же, суеверие и ничего больше. Это, как выборы депутата от блока коммунистов и беспартийных. Есть претендент — один, его нам представили, и мы будто бы выбираем… И теперь он избранник народа. Будто бы. Так же и Бог. Будто бы есть… А то к кому ж обратиться?
Но слова те, которые сидели в нём, никак не мог и нигде не мог он услышать, потому что в церкви не был никогда. Может, прочёл где?
«Благословенна ты, и благословен плод чрева твоего, яко Спаса родила еси души наши»…
Что это? Откуда это? Откуда это могло прийти и так запасть в душу, что хотелось повторять и повторять эти колдовские слова? Откуда?.. И от желания повторять эти слова снова и снова он и выдумал вспомнить тот Суздаль, который увидел в детстве ещё, вспомнить улочки, церкви, Рождественский храм за речкой Каменкой, огород с луком и огурцами, и выдуманной бабкой — будто бы родной его бабкой — Александрой Сергеевной. И когда он выдумал эту бабку, то понял, что она сродни тому самому Платону Каратаеву, что говорит она так же кругло и уютно, как Платон… И он представлял, как стоит она вечером перед образами, обращая слова свои к Божьей матери, как стоит на коленах и говорит эти чудные, эти небывалые слова: «Благословенна ты…. И благословен плод чрева твоего… яко Спасу родила… еси… души наши…» Она стоит долго перед Божьей матерью, тихая стоит, а потом опирается рукой своей на отполированную временем табуретку, чтобы поднять тяжёлое своё тело, чтобы встать… И встаёт. И ей надо, чтоб был бы кто-то, кто мог бы быть с ней рядом. А с ней и есть, верно, рядом Божья её, родная её, Божья её и родная её матерь…
Проворов жил ещё чудными этими словами, а его тянули и дёргали за рукав, вынимая его из его жизни, заставляя услышать то, что было за тенями слов. Это была Галя Муртазина. Это она дёргала его за руку, это она кричала на него. И он напрягал голову, таращил глаза, таращил их на Галю и напрягал голову, чтобы понять смысл слов, которые уже вроде разучился слышать… Они стояли в холе общежития, и она говорила ему злые слова, и щёки её были пунцовыми.
— …дурак! На тебя же готовят приказ к отчислению. Иди к Светлане Михайловне, она, может, и простит ещё. Может, что-то сделает ещё!.. Может, сможет! Да ты хоть слышишь меня?.. Слышишь? Урод… недоделанный!
— Вслед за своим дружком вылететь захотел?!. Так полетишь со свистом! — орала она. Такое с ней было впервые.
— Из-за двух уродов столько проблем для людей! Что, не можешь жить, как все нормальные люди живут? Ты слышишь меня?!. Слышишь?
Он слушал её, слышал её и понимал слова её, но всё это было такой ерундой и никак не относилось к той жизни, в которой он был и которая происходила в нём. Всё остальное не стоило его внимания. Всё остальное мешало. Только мешало.