— А ты не читал? Я же тебе давал…
— Я не «самиздат» хочу. Хочу, чтобы книжка на полке стояла. Может, и читать мне не захочется, но надо, чтобы она была. Вот так, чтобы на полке стояла…
— Будет, Лёш, стоять.
— Это как же?
— Мир меняется — это диалектика… Не всегда к лучшему, но меняется. Будет и такое время, когда ты любую книжку себе выписать сможешь. И на полке держать, а вот захочешь ли ты в то время читать?..
— Ты о запретном плоде, который сладок?
— Нет… но, может, и о запретном… плоде. Только мне кажется, что может прийти время, когда хорошие книги люди читать перестанут.
— Что-то странное тебе кажется… Книги будут, а люди читать их перестанут. Почему же?..
— Может, оттого, что им думать не захочется. Будут говорить: «Я так перегружен, мне просто вздохнуть некогда. Всё дела, дела… Ни на что времени не хватает. Мне бы отдохнуть! Мне бы отдохнуть! И чтоб в голове ни одной мысли не было!». И не будет. Представляешь, люди с головами, а словно без голов. Знаешь, захочется в «белых штанах» жить в Рио-де-Жанейро в вечном карнавале. Тебе хочется быть в карнавале, и чтобы смуглые латинские американки крутили бёдрами под звуки мамбы-самбы, самбы-мамбы, а? И бёдра блестели чтоб, и смугло сверкали чтоб плечи и колыхалась чуть прикрытая тугая латиноамериканская грудь, а? Хочется?
— Ой, как хочется!
Странно-несерьёзный был серьёзный их разговор.
— Знаешь, — сказал он Лёше, — ты это, наверно, не читал, да и я не помню, когда это было. В «Комсомолке» писали: вот, мол, в каком-то Гамбурге или ещё где, но замечен, замечен был поэт Евгений Евтушенко, и замечен был не просто, а шёл он, представьте, с импортной крышкой к унитазу, чем опозорил нашу страну, гад.
— Ты шутишь?! Неужто писали такое?
— Писаки пишут, а люди читают…
— Я не пойму, Лёшка помотал головой и бровь изломил, пытаясь понять, о чём говорит Проворов, — как это?..
— Я хочу сказать, что за нашу с тобой жизнь, многое ещё произойти может. А книг обязательно много будет. Обязательно, ты это запомни.
— Я-то уж запомню, запомню, — успокаивал дурашливо Алексей. И ведь, правда, — запомнил. Покивал головой и запомнил.
Боже! Странно как: как изменчив безумный этот мир! Ведь этот болван, мой Проворов, только вчера или позавчера не знавший ничего, кроме «Дела пёстрых», который и читать-то научился намедни, этот… этот пытается рассуждать о мире со своей колокольни провинциала, но рассуждать, как будто нет более умных и достойных более… Боже! Мне стыдно за себя.
Но уже приходили последние времена. Они уже кем-то были обозначены, но мы-то не знали.
Проворов купил себе книгу. На Владимирском проспекте был тогда магазинчик, где всякие канцтовары продавали, и ещё продавали разлинованные и с дырками пробитыми для крепления в каталогах библиотечных листочки карточек библиографических. В этот магазинчик все аспиранты ленинградские за карточками ходили. На них удобно выписки делать. В этом магазине он и обнаружил книгу.
Знаете, такая в твёрдом переплёте книжка обычного формата в половину печатного машинописного листа. Внутри серая газетная бумага, не разлинованная даже, и страниц в ней было, может, пятьсот. Толстенькая такая книга была. Она ему очень понравилась.
Он сразу понял, как хорошо ляжет в неё текст его повести или романа… или это будут рассказы. В этой книженции будет текст его первой книги. Писать он будет на отдельных листах, а после переписывать начисто в эту свою книжицу.
Ах, как она была хороша!
Крышки были гладкие — глянцевые, и рука легко скользила, оглаживая поверхность. И приятна была тяжесть её в руке. Здорово!
Хорошо бы назвать её «Анафора». В ней форма и содержание будут неразрывно-едины… Этакий монолит. Она будет солидной эта первая его книжка. Он так и сохранит её для своих потомков, которые обязательно будут, и эти потомки будут гордиться тем, что они его — самого его! — потомки. Но это будет после. Не об этом же сейчас думать… но думать об этом хотелось! Об этом хотелось думать.
А почему «Анафора», анафора это же совершенно другое, это повторение… но — нет! Ему всё же хочется назвать её «Анафора», хотя думает он, может быть (он так и подумал: я думаю, может быть), думает, может быть, он об амфоре, о сосуде, в котором помещено некое содержание, но назвать всё равно хотелось именно анафорой. И книга должна была начаться каким-то особым образом. Да, она начнётся с какой-то глубокой фразы, с мысли какой-то глубокой — знаковой, сказал бы я сейчас. Да, она начнется со знаковой фразы и… и этой же фразой закончится.
Ему очень понравилось это его решение: написать вот эту именно толстенькую книженцию, его толстенькую «Анафору».