Стоит особо выделить так называемое суеверие — потому что в нем плод и пища романтического духа. Когда читаешь, как объясняли авгуры во времена Цицерона увиденных Ромулом двенадцать коршунов, — как знак, что царство его простоит двенадцать веков, — и когда сопоставляешь с этим прорицанием падение Западной империи на двенадцатом веку своего существования, первая мысль, которая придет в голову, будет выше[122]
последующих, когда начинаешь уже подсчитывать возможные комбинации случая. Каждый пусть вспомнит из детских лет, — если только детство было поэтичным, — с какой таинственностью говорили тогда о двенадцати святых ночах, особенно о ночи перед Рождеством, когда небо и земля, словно дети и взрослые, раскрывают двери, чтобы вместе праздновать рождение величайшего человека, а злые духи толкутся поодаль и несмело грозят. Или можно вспомнить о том, с каким испугом выслушивался рассказ о комете, — ее обнаженный горючий меч каждую ночь поднимался и опускался на небе над нашим нижним робким миром, чтобы, словно вытянутый в руке ангела смерти, указать и нацелиться на утро кровавого будущего. Вспомним о смертном одре человека: за черным длинным занавесом, отделяющим мир духов, можно было видеть суетящиеся и спешащие фигуры со свечами в руках; если умирал грешник, то ясно узнавались протянутые лапы и жадные глаза призраков, беспокойное брожение, а если умирал человек благочестивый, непременно обнаруживали вдруг знак, подаваемый ему цветком, — лилию или розу на его церковной скамье, — или слышали странную музыку, видели его двойника и т. д. Даже знамения счастья не переставали пугать — блаженная белая тень, проплывавшая мимо, или рассказ о том, что ангелы играют с ребенком, когда он улыбается во сне. Как все это мило! Автор рад за себя, что ему уже несколько десятков лет от роду, что в детстве он рос в деревне и потому воспитан был в известных суевериях, воспоминаниями о которых он пытается нынче обойтись в жизни, — тогда как теперь вместо резвящихся ангелов ему подсовывают желудочную кислоту[123]. Если бы его очень усердно воспитывали и утонченно развивали в Галлии, в тамошних заведениях и в этом самом веке, так ему пришлось бы сначала поучиться у поэта тому, как чувствовать те самые романтические чувства, с которыми он теперь сам подходит к нему. Во Франции с незапамятных времен было меньше всего суеверий и поэзии, у испанца было больше того и другого, веселый итальянец схож был с римлянами и греками, в суеверности которых не было ничего общего с нашим царством духов, поскольку их суеверия касались земной фортуны и ее обычно возвещали известные существа, ибо на немецких гробах, к примеру, никто бы не нарисовал тех веселых, жестоких и дерзких сцен, что на древних урнах и саркофагах греков или даже мрачных этрусков.Суеверие{1}
Севера и в драке воронов и в военных играх детей умело распознавать кровавый перст, указывающий на гибельное неистовство народов; суеверие было тем более романтично и возвышенно, чем мельче и незначительнее сами прорицающие образы. Так, ведьмы в шекспировском «Макбете» тем страшнее, чем больше скрывают свое ведовство в облике сморщенных уродливых старух, тогда как в шиллеровском «Макбете» котурны, привязанные к их ногам, дабы их возвысить, служат туфлями отца Фульгенция — укрощавшими колдовскую силу волшебниц. Несоответственность внешнего облика и безмерного могущества открывает перед фантазией неизмеримое поле страхов; отсюда наша непропорциональная боязнь мелких животных, так что необычайно смел должен быть генерал, который так же спокойно и неподвижно останется сидеть перед злобно рокочущей осой, ищущей свою жертву, как перед грохочущей пушкой. Во сне больше боишься мистических карликов и меньше — великана, фигура которого поднимается прямо к небу.