Чтобы придать бытие, свет, силу антитезе, с французской стороны часто высылают вперед самый обыденный тезис. «Не знаю, — сказал француз, прибегнув к своему древнему обороту речи, — что сказали бы греки об Элеоноре, о Елене они молчали бы». Дальше{3}
всего зашел в этой вялой манере выражаться Вольтер; он довел ее до полной бессмыслицы и непристойности, сказав о Фенелоне по случаю спора с янсенитами: «Не знаю, еретик ли Фенелон, утверждавший, что божество надо любить ради него самого, но я знаю, что Фенелон заслуживал, чтобы его любили ради него самого». Даламбер в своем похвальном слове Фенелону опять приводит эти слова в качестве прекрасной похвалы. «Я бы хотел, — сказал второй Катон, — чтобы меня спрашивали, почемуПрекраснее всего антитеза и выше всего поднимается на небосводе тогда, когда ее почти не видно. «Много времени нужно, — говорит Гиббон, — чтобы мир погиб, — но и ничего кроме»{5}
. В первом суждении, тезисе не бесплодном, время сопровождало неведомую Парку, — и вдруг оно стоит перед нами — сама Парка. Этот совершаемый взглядом скачок свидетельствует о такой свободе, которая впоследствии еще приблизится к нам, — прекраснейший дар острого ума.И
Но для тонкой речи кроме таланта нужен еще и предмет, который вынуждал бы понимать. Вот почему так легко понимать тонкие речи, если они основаны на двусмысленностях в отношениях полов; да и всякий знает, что, коль скоро он не может разобраться в двусмысленности, ему надлежит искать за ней один смысл, нечто весьма определенное среди самого всеобщего. Фантазия европейца так портится с каждым веком, что в конце концов станет невозможным не быть бесконечно тонким, когда не понимаешь, о чем речь.
Далее, только тех лиц можно хвалить
Сочинитель настоящего, отнюдь не будучи нескромным, смеет надеяться на то, что в своих посвящениях всегда был столь тонким, как мало кто из французов, — что, во всяком случае, являет истинную заслугу, хотя и не его.
Как к необразному остроумию преимущественно причастен рассудок, так к образному — фантазия; помощники для первого — иллюзии поспешности и языка, для второй — чародейство совсем иного рода. Та самая неведомая сила, что слила в одну жизнь две столь неподатливые сущности, как плоть и дух, растопив их своим пламенем, повторяет и в нас и вне нас это облагораживание и смешение, вынуждая нас без связи и последовательности вызволять из-под гнета тяжкой материи легкое пламя духа, выделять из звука — мысль, извлекать из частей и черт лица — силы и движения духа и так повсюду высвобождать внутреннее движение движения внешнего.