Но, прежде всего, два крайних случая.
В ту весну прошелестела зловещим ветерком по редакциям, издательствам, по Дому литераторов (многолюдная толчея в фойе и ресторанные столики), просто по писательским квартирам, в Лаврушинском переулке, на Ломоносовском проспекте, в районе метро «Аэропорт» – Яшин, Яшин, Яшин…
Не остановило, я думаю, в растерянности чьего-либо пера, не прервало машинописной дроби, но все же в сознание вошло: Яшин болен. Не просто болен. Мало ли ежедневно больных людей. Болен именно той самой болезнью, и, кажется, уже сделана операция. На «Каширке». И делал ее сам Блохин. И сразу услышавшие начинали прикидывать в уме, сколько же теперь Яшину, и, прикинув, с ощущением щемящей в груди тоски осознавали, что Яшину всего лишь пятьдесят пятый год.
Перед этим были годы, когда я встречался с Яшиным так или иначе. Например, приглашал его на зимнюю подледную рыбалку в Карачарово, на Григоровы острова. Или читал он новые стихи у себя на даче. Или мимоходом, бывало, подсядешь на четверть часа за его столик. Или на большом литературном вечере совпадет, что окажешься в одной афише, а значит, и за одним столом на сцене перед большим залом. И все идет чередом. А часы его болезни, оказывается, уже тикали и тикали, и никто не расслышал вовремя их торопливого необратимого тиканья.
Но сам-то он неужели ничего не слышал? Не томило предчувствие, не побаливало, не покалывало? Не наваливалось во сне в виде тяжелого кошмара или вещего сна, когда приходит близкий умерший человек и зовет с собой, а то еще и потянет за руку?
Мало ли где у нас у всех побаливает и покалывает! К тому же доподлинно известно, что в последние года Яшин то и дело обращался к врачам. Его лечили от колита и от гастрита, еще от какой-нибудь чепухи. И будто бы он не раз говорил докторам: «Ищите во мне серьезную болезнь. Хватит меня от геморроя лечить. Я же чувствую, что я болен». Но серьезную болезнь врачи просмотрели. В Вильнюсе, где Яшин случайно оказался по литературным делам, он разговорился с другом. Друг посоветовал врача. Врач наконец разобрался и поставил настоящий диагноз. И сразу же – на «Каширку».
Прежде чем лечь в раковую больницу, то бишь в онкологический институт, Саша объехал в Москве дорогие ему места, побывал у памятника Пушкину, пешком прошелся по Арбату, постоял у Кремля, посидел в «Арагви». Из этого видно, что он понимал всю серьезность дела. В письме Василию Белову так прямо и написал (говорю по памяти, потому что письмо хранится у адресата): «Болезнь, как видно, уже запущена. Говорю это не для розовых соплей. Помнишь ли ту березу, которую я тебе показывал на Бобришном угоре? Так вот, хочу лежать там. Только там…»
Пока объезжал Москву, может, кто и встречался с Яшиным, может быть, с кем-нибудь он и попрощался, ложась в больницу, но на это смотрели пока еще отвлеченно. Ну ничего, вырежут, поправляйся. Многие ложатся в больницу, а потом живут себе до ста лет. Счастливо. Не падай духом.
По вскоре прошелестело по редакциям, по издательствам, по Дому литераторов, просто по писательским домам – Яшин, Яшин, Яшин… И уж если прошелестело, то, будьте уверены, так оно на самом деле и есть.
Горе усиливалось тем, что Александр Яшин как писатель, несмотря на возраст, не достиг своего писательского потолка. Он набирал высоту и только еще входил в полную силу. Это редко бывает, чтобы к пятидесяти годам не до конца была ясна величина писателя, а его возможности оставались бы нераскрытыми. Обычно к этому времени лицо художника определяется и его место в искусстве тоже. Рост может продолжаться, но, так сказать, вширь. Многое можно успеть и после пятидесяти, но в количестве. Качественно новым во второй половине своего века предстать уже трудновато.
Александр Яшин был тем редчайшим случаем в искусстве, когда все чувствовали по его стремительному развороту, что главное у него впереди. Он и сам это чувствовал, поэтому и умирал с таким нежеланием. Он все просил у профессора Блохина после операции, когда начал слабеть с каждым днем:
– Сделайте что-нибудь. Дайте три месяца. Повесть дописать должен. Потом умру. Поддержите чем-нибудь. Любыми уколами. Вы же медицина двадцатого века! Не жизни прошу у вас, а три месяца. Любые средства. Сделайте что-нибудь!..
Митя Воробьев мог бы поделиться с Яшиным и не тремя месяцами. Кто знает, сколько ему полагалось прожить на земле, сорокадвухлетнему, высокому, крепкому, красивому, купающемуся в реке до ноября, до льда, а потом и ныряя в прорубь. Все будущие годы стали вдруг не нужны Мите Воробьеву, и он мог предложить остронуждающемуся любое количество лет. Как если бы человек просит на перекрестке двадцать копеек на буханку черного хлеба, а ему вдруг случайный прохожий бросает в шапку тугую пачку в банковской упаковке, а в пачке несколько тысяч.