В конце концов, подумал он, это просто мания величия в самой тяжелой форме — казнить себя за то, что события совпали с твоей выдумкой. Но даже если и не мания, а действительно… Ведь коли так рассуждать, то и Ньютон виноват в смерти всех людей, на голову которых свалились кирпичи, а не яблоки!
Сравнение казалось остроумным секунду, потом в нем обнаружилась заурядная наглость.
Он вписал несколько фраз и долго смотрел на них, постепенно отвлекаясь от смысла. Накопившийся недосып давал себя знать, и время от времени он впадал в оцепенение — не спал, но и не совсем бодрствовал.
Он все же снова ненадолго уснул.
Теперь они уже подъезжали к Минску. Иногда, как тень дистрофика, уплывала за окном в покидаемое пространство нищая серая деревня, без людей и скота — народ давно переселился помирать в лесные землянки, куда не доставала «атецкая» рука власти. И только стая диких слепых собак, каждая с небольшую лошадь, распространяя зеленое сияние проносилась по пыльной улице, тридцатое поколение шариков и полканов восемьдесят шестого года…
14
Он просыпался, пил, что-то, не замечая, ел… слушал дальнюю артиллерийскую канонаду… опять дремал… смотрел в окно на руины городов, на танковую колонну, ползущую параллельно рельсам по реке грязи, которая когда-то, вероятно, была приличной дорогой… А поезд летел дальше, через разбойную, давно уже вовсе не управляемую Польшу, несся под быстро ветшающей унылой Варшавой, изгибаясь длинной дугой, будто проверяя, не потерян ли хвост, поворачивал к югу…
15
Он замолчал и тут же почувствовал, как душит стоячий воротничок рубашки и режет сзади шею застежка галстука-бабочки. Сняв запотевшие почему-то очки, сминая белый уголок шелкового платка, сунул их в нагрудный карман фрака и глянул в зал. Первый ряд кресел расплывался, он разглядел лишь королевский мундир и какое-то крупное, смутно знакомое лицо, а дальше простиралась пестрая тьма.
Синхронисты закончили перевод последних, неожиданных для них, не вписанных заранее в текст фраз. И после десятисекундной тишины цветная тьма зашумела, будто ночное море, и плеск становился все громче…
16
Когда он вышел после приема и садился в арендованную машину, за рулем которой скорчился в своем негнущемся бронепиджаке Игорь Васильевич, а Сергей Иванович, зачем-то непрестанно кланяясь, как фарфоровый болванчик, придерживал открытую заднюю дверь, какой-то господин нагнал его.
— Простите, коллега, на правах старого знакомца…
И услышав эти барские интонации, этот давно исчезнувший выговор, он наконец-то вспомнил, с каких пор знает человека, которого на церемонии разглядел в первом ряду. Девяносто третий год в безумной Москве, стрельба, подземный переход на Пушкинской, едва ли не это же просторное и длинное черное пальто, и уж точно этот — низкий, немного хрипловатый — голос, вальяжное, старомосковское растягивание слов… «Черт вас раздери, любезные соплеменники… Вы когда-нибудь научитесь терапии-то европейской? Почему там бастуют веками — и ничего, а у нас день бастуют, на второй — друг другу головы отрывают? Почему там демонстрации, а у нас побоища? Почему там парламентская борьба, а у нас „воронки“ по ночам ездят? А вам, смутьянам книжным, все мало, все мало! Подстрекаете, подталкиваете…»