Его привели. Он был одет, как в прошлый раз, в серое, выбрит, хотя не очень умело – на щеке остался порез, покрытый засохшей кровью. Держался он так же бесстрастно, как накануне. Когда мы остались одни, я предложил ему сигарету, он сунул ее за ухо. Я сразу начал с главного:
– Почему Стелла животное?
– Что делает ее животным или откуда я это знаю?
– Откуда вы знаете?
Эдгар посмотрел на меня в упор. В его глазах я прочел бурление болезненных и здравых мыслей. На поверхность вышла болезненная.
– Унюхал.
Раньше я такого не слышал.
– Что вы унюхали?
– Возбуждение. Они всегда были возбуждены. Такой же она была со мной в саду. Постоянно в возбуждении.
– Кто всегда был в возбуждении?
– Ник и она.
– Ник.
Относительно Ника Стелла была откровенна со мной. Она допустила его в свою постель всего один раз, в отеле. Эдгар теперь смотрел на меня со злорадным отвращением. Наблюдал ли я снова спонтанный пересмотр опыта, проводимый для того, чтобы он совпадал с последующими бредовыми идеями? Не то же ли самое он сотворил с воспоминаниями о Рут Старк, не предположил ли в ней неразборчивость в отношениях с мужчинами, которой не существовало? Мы внимательно смотрели друг на друга.
– Разве не то же самое вы говорили о Рут?
– Рут была проституткой. Стелла готова с кем угодно заниматься этим бесплатно.
Я невольно с беспокойством подумал о Треворе Уильямсе, прикрыл ладонью рот и наблюдал за Эдгаром несколько секунд. Да, он ненавидел Стеллу. Ненавидел, был по-прежнему болен, и мне стало отчаянно жаль его, потому что все его чувства к Стелле и мысли о ней были отвратительно искажены.
Выходя из комнаты, я слышал, как Эдгар что-то негромко напевает без слов. Потом, едва дверь закрылась, он крикнул:
– Клив!
Я вернулся и ждал, держась за ручку двери.
– Да?
Эдгар встал, и мне показалось, что он хочет наброситься на меня. Но его дерзость, злоба исчезли. Теперь он негромко, хрипло попросил, причем вполне благоразумно, с отчаянной искренностью:
– Разрешите мне увидеться с ней.
Я изумился.
– Какой вред это может причинить? Всего на пять минут.
Эдгар почти преуспел в намерении убедить меня, что ненавидит Стеллу, но не смог выдержать своей роли. Я смотрел на это несчастное, больное, раздвоенное существо и ощущал прилив покровительственной нежности к нему. Что бы ни дала ему Стелла, он сейчас был слишком хрупок и не мог обходиться без этого.
– Нет.
В палате начались разговоры о танцах. Стеллу спрашивали, пойдет ли она на них. Первой ее реакцией было отказаться. Она долго старалась поддерживать свой образ, несмотря на унизительную перемену статуса от жены врача к пациентке, и это было нелегко; она часто ощущала завуалированное презрение как пациенток, так и персонала, тем более что явно пользовалась особым благоволением главного врача. В открытую ее не оскорблял никто, это было наградой, думала она, за создание образа скорбящей женщины; но играть скорбящую женщину на больничных танцах ей не хотелось. Она отнюдь не была уверена в своей способности безмятежно держаться в центральном зале; излом ее жизни будет обнажен слишком жестоко. Неизбежным выводом, бросающейся в глаза моралью этой истории будет, что она просто падшая женщина и притом жалкое существо. Этого ей не хотелось.
Но затем возникла знакомая дилемма: негромкий внутренний голос напоминал ей о сложности ее положения. Как это понравится мне? Я все еще был ее психиатром. Осмелится ли она противопоставить себя остальным? Осмелится ли остаться в стороне? Она не знала, и необходимость думать об этом беспокоила ее. Однако женщина, собирающаяся провести медовый месяц в Италии, не должна страшиться перспективы больничных танцев. И ей пришло в голову, что это, возможно, последнее затруднение в ее краткой жизни пациентки. Ну что ж, она встретит его лицом к лицу, в последний раз сыграет роль скорбящей женщины.
Стелла приготовилась к этому испытанию и стала обдумывать гардероб, косметику, прическу. В ней не увидят падшую женщину, даже если глаза всей больницы будут устремлены на нее.
По моим расчетам, в ту ночь или в следующую она не проглотила таблетки, а спрятала их в глубине тумбочки или за подкладкой лифчика. Идущие на поправку пациенты пользуются доверием; мы не думаем, что они будут прятать таблетки, поэтому им разрешается принимать их без надзора. Мне представляется, что на рассвете она стоит в ночной рубашке, глядя из окна во двор, и наблюдает, как постепенно становятся видимыми окраска и текстура кирпичей. Должно быть, тут Стелле стало ясно, что никогда ничто не изменится; ни лечение, ни время не сотрут того, что она видела на Кледуинской пустоши – поднимающуюся из воды голову и хватающую воздух руку.
Но чью голову? Чью руку?
Во дворе перемещались тени. Солнце всходило.
Я сразу понял – что-то произошло, и забеспокоился. Стеллу, как обычно, привели из женского отделения, и едва дверь за ней закрылась, я уставился на нее.
– Что случилось? – спросил я, взяв Стеллу за руку и подводя к креслу. Сел рядом с ней.
Стелле не хотелось, чтобы я что-то заподозрил.
– Ничего. Что могло случиться?