Я тихо переводил на английский. «Не надо, – шепнула Леа. – И так понятно…»
Спев о каждом, певица поклонилась и села.
И тогда встала Леа.
– Дорогие гости, в комнате накрыт стол. Но до этого просим разделить с нами ужин, который заказала моя дочь Хава. Она извиняется, что не может участвовать с нами потом, поэтому – вот…
Пальме снял с антресолей жестяную миску и пошел по кругу.
В миске лежала нарезанная редька.
Каждый по очереди брал один кусочек.
– Бабуленька, не плачь, – говорил внук Любови Борисовны, старательно вытирая ее щеки платком. – А то сейчас как косметика потечет!
– Это у твоей мамы косметика, а я уже свое открасила…
– А откуда летом редька? – спросил я.
– Шухрат где-то достал.
– Представляю, сколько за нее заломили, – вставил отец.
– Нет, ака, сам удивляюсь, только им сказал, для чего беру, – вообще денег не взяли.
Отец на это что-то промычал, а потом наклонился ко мне.
– Слушай, а эта… Леа, она маме нашей случайно не родственница?
– Похожа, да?
– До мурашков! Ты бы предупредил хотя бы…
…А я смотрел на Хаву. Она стояла в дверном проеме и медленно откусывала редьку. Тени мотыльков, кружащихся вокруг лампы, проскальзывали по ее лицу; в глазах отражалась нищенская кухня, где сидели и медленно ели редьку люди, большинство из которых она вскоре уже никогда не увидит…
Публика перетекла в зал. Здесь уже горели свечи и был накрыт огромный, роскошный стол. Мужчины стали разливать шампанское.
– Иди покушай, – говорила Любовь Борисовна внуку, – а я пока в креслах посижу. Что? Да. Уже наелась. Чудесная была редька…
Странно, мне тоже не очень хотелось есть. Прожевав что-то, я вернулся на кухню.
Хава всё так же стояла возле лампы. Стояла и смотрела.
Предупредив Лею, мы вышли. Мы с Хавой.
Я чувствовал спиной долгий, напряженный взгляд Леи…
Мы держались за руки и молчали. Никогда еще в моей ладони не было такой хрупкой, всё понимающей женской руки.
Так дошли до Курантов. Пересекли Сквер, свернули на когда-то шумный, а теперь совершенно стерилизованный Бродвей. Иногда Хава выскальзывала из моей ладони и шла к какому-нибудь дереву. Или дому. Наверное, прощалась.
Внезапно воздух прорезал металлический звук.
Несколько человек пилили огромное старое дерево; сыпалась листва.
Хава сжала мою ладонь: «Его зовут Роман. Роман Осипович Крейнис, скрипач».
Рухнула еще одна ветка.
Я бросился вперед.
Она схватила меня за край футболки. Я смотрел на нее. Ее глаза: «Ну что ты им скажешь? Про Романа Осиповича? Разве кому-то есть дело до души нищего еврейского скрипача, едва не пропившего скрипку? Лучше закрой глаза и послушай. Сейчас он будет играть на скрипке в последний раз».
Я послушно закрыл глаза.
Было слышно, как снова завизжала пила, как рухнула еще одна ветка. Ругнулся кто-то из рабочих.
Потом на секунду наступила тишина.
И я услышал скрипку. Так отчетливо, что вздрогнул и открыл глаза.
Мимо нас, размахивая двухкассетником, шли подростки. Звуки скрипки неслись прямо из мафона и совершенно не вязались с этой толпой, пустой и плоской. Будто вставили не ту кассету и не успели еще этого заметить…
– Это Шостакович, музыка к фильму «Овод», – узнал я.
Хава кивнула.
– Прощайте, Роман Осипович…
Подростки, шаркая и шелестя плевками, прошли; снова завыла пила.
Когда я вернулся, папы еще не было. Надрывно звонил телефон.
– Алло!
– Привет.
Марина. Моя невеста. Как бы невеста. Сейчас спросит, почему не звонил.
– Что не звонишь?
Только не оправдываться. Ни в коем случае не оправдываться.
– Маринка, я… был занят. Да, занят.
– А я тебе звонила… Мог бы номер набрать…
– Марина!
– Да.
– Ты меня слышишь?
– Да, говори.
– Мы не поженимся. Отец сказал, чтоб я женился только на узбечке. Да, серьезно. Алло… Алло, ты меня слышишь? Алло! Алло, Марина… Марин, я пошутил. Ну не молчи, я пошутил, алло! Ну говорю, пошутил… Пошутил!..