Значит, в то утро помогала я Карлу и фрау Мюллер убираться в комнате у молодого господина, вот она меня и послала с ящиком зимних одеял на чердак. То есть не на тот чердак, где прислуга спит. Тот в западном крыле, а этот – в южном, и там хранят всякое добро, и там всегда темно и воздух спертый, и я всегда боюсь нацеплять паутины на чепец. Фрау Мюллер ругается, если что. Там полно всяких ящиков, и сундуков, и разного добра, и оно там хранится уже много лет. Ну, нашла я место для ящика, что принесла, и поставила его биркой наружу – это фрау Мюллер так велит, – и я не тратила там время зря, а пошла обратно на лестницу, а как спустилась немного, кто-то со мной и заговорил.
– Хайди, – говорит, так тихо-тихо.
Я спрашиваю: «Кто там?» – а у самой сердце-то тук-тук.
– Твой друг, Хайди, – отвечает, тихо, но все слышно. – Я тебе кой-чего важного сказать должен.
Вот я и спросила:
– Это ты, Раб, шутки шутишь? – Ну, я думала, что это поваренок. У этого парня только шутки на уме, это кухарка так говорит.
А голос и отвечает:
– Нет, – говорит. – Возвращайся, – говорит, – вечером, когда будет время послушать, потому как я тебе много чего скажу такого важного.
Ну, тогда я, значит, подумала, что это, должно быть, Дирк, лакей. У него на уме штучки похуже, чем у Раба, вот я и говорю, вроде как ему:
– Думаешь, Дирк, так меня и провел? Выходи-ка, – говорю, – пока я тебя здесь не заперла!
Но никто так и не вышел, вот я и спустилась, а дверь заперла – я ведь все думала, что это Дирк, вот и решила, что поделом ему, пусть посидит взаперти. Потом я услышала, как Дирк с Анной хихикают в углу бельевой, стало быть, это не он был, а потом я вроде как обо всем этом забыла до тех пор, как спать легла. А как легла, так вспомнила, что дверь-то заперла, и стала думать, что это я, может быть. Раба там оставила. А в том крыле ведь никто и не живет, как господа уедут. Я все печалилась, что вот заперла Раба и он там кричит-кричит, а его до зимы так и не услышит никто. И как вспомню, я ведь до самого вечера его не видела, даже за ужином, а чтобы он обед или ужин пропустил, такого не бывает. Это я только назавтра узнала, что кухарка его словила в кладовке, где он в варенья залез, да заперла его в погреб без ужина, а тогда я этого и не знала вовсе, а только лежала и все не спала, а печалилась. Ну и допечалилась до того, что встала – потише, чтобы Анну не разбудить, – и надела халат, и пошла на цыпочках в то крыло.
Вот я шла на цыпочках и все боялась, что меня фрау Мюллер поймает – она ведь решила бы, что это я словно распутница какая иду к Дирку или еще кому из парней, и тогда выгнала бы меня вон из дома, как уже бывало кое с кем. Но я дошла до двери на чердак, и отперла ее, и отворила тихо, и говорю:
– Раб? – говорю. – Выходи давай!
И тут этот странный тихий голос как скажет:
– Хайди, – говорит, – никакой я вовсе не Раб, и не Дирк, и вообще не лакей, и не садовник, и не конюх. Мне тебе кой-чего важного сказать надо.
Тогда я ему и говорю:
– Тогда рассказывай, а то я по лестнице подниматься не буду.
– Тебя зовут Розалинда, – говорит голос, – и твоя мать была царевна, а отец – царевич, а ты сама будешь править царицей над дальнею страной.
– Раб, – отвечаю, – если ты сейчас же не спустишься оттуда, я тебя снова запру. Будешь знать, как чепуху нести.
– У тебя, – говорит голос, – есть родимое пятно.
И он сказал, где оно, да на что похоже, и тут уж я поняла, что никакие это не Дирк, или Раб, или кто еще из наших, я ведь девушка честная!
Тут я так напугалась, что аж дух захватило.
– Ты откуда все это знаешь? – спрашиваю.
А он и отвечает:
– Я, – говорит, – бог твоих отцов. Я знал твоего отца, и его отца тоже, и кто там был до них, и они все были цари, а ты, значит, будешь королева, то есть, я хотела сказать, царица.
Ну, я так стояла и слушала, пока не замерзла, а как замерзла, поднялась на чердак да завернулась в одно из одеял, что только днем сама туда и сносила, и села, и все разговаривала с этим голосом, покуда не стала засыпать совсем с усталости-то. Тогда этот голос послал меня спать. А на следующую ночь я снова туда пришла, и на следующую тоже, и он все рассказывал мне всякого такого про меня и про страну, в которой я буду царицей.
Он сказал, что звать его Верл, а на третью ночь он сказал, где его искать, и оказалось, что это такой голубок фарфоровый на высокой полке – маленький и весь в пыли. И он сказал мне, чтобы я взяла его с собой, и положила под подушку, и тогда он будет говорить со мной по ночам, когда Анна – мы с ней живем… то есть жили в одной комнате – заснет, и тогда мне не нужно будет ходить каждую ночь на чердак. И Верл сказал мне, что, если я его возьму, это будет не как если бы я его украла. Все равно он был мамин. Или это мама была его, он ведь бог… или не он, а она, но это, он сказал, без разницы. Он сказал, это все равно как украшение, а это украшение было мамино, а до того папино, значит, теперь оно мое по праву, а не маркграфа вовсе.