Обращает на себя внимание отсутствие пафоса, характерного для соответствующих апологетических мифов других учений. Скажем, прорицатель мог бы восхититься истинной сущностью мудреца, открывшейся ему (или преднамеренно показанной), и стать последователем учителя. Тогда бы мы имели дело с типичным жестом эзотерической притчи. Однако для даоса это было бы элементом привязанности, крайне далеким от совершенства. Учитель же являет высшее искусство — сохранение неопределенности в бесконечной череде идентификаций. Он пуст, в нем нет сущности, нет никакой эссенции, которая, будучи извлеченной, сохраняла бы краткую формулу особенного существования. Демаркационная линия, отделяющая внутреннее даоса от его внешнего, едва заметна. Какой-либо «активности на границах», маркирующей присутствие Dasein, не наблюдается — ни мироустроительной, характерной для конфуцианства, ни мироотрицающей, свойственной, например, чань-буддизму. Чаньский «театр отрицания», изобилующий жестами и фигурами эпатажа (и по жесткости условностей напоминающий театр Кабуки), совершенно чужд поборнику недеяния. Исследователь чаньской психотехники Н. В. Абаев замечает по этому поводу: «В связи с даосско-чаньскими параллелями необходимо отметить, что даосская необузданность не носила столь явной психопропедевтической направленности, даос вел себя так вовсе не для того, чтобы кого-то воспитывать, а просто движимый порывами своей истинной природы»[58]
. В данном случае даосские самопредъявления (манифестации увэй) не совсем точно названы «порывами», ибо каждая акция недеяния несет в себе элемент сокрытия, она прикрыта завесой иновидимости, ее истинное погружено в неразличимость, поскольку способно присутствовать в любой «первой встречной» внешней определенности, не теряя себя. Все обжитые социальные ниши используются даосом как элементы покроя сюртука: сюртук всегда впору, не жмет в плечах, не стесняет движений, позволяя между тем сохранять непостижимость внутреннего.«Ши Чэнци пришел к Лао-цзы и не увидел никаких признаков мудрости. Он назвал Лао-цзы обыкновенным простолюдином, причастным к суете мира, и гордо удалился. Лао-цзы нисколько не изменился в лице и даже не подумал возражать. На следующий день Ши Чэнци явился вновь, испытывая, видимо, некоторое замешательство:
— Вчера я над вами насмехался. Почему же сегодня мое сердце искренне от этого отказывается?
— Мне нет дела до тех, кто любит распознавать с первого взгляда проницательных и мудрых, — ответил Лао-цзы. — Если бы вчера вы назвали меня волом, я и назвался бы волом, назвали бы мерином, я не сделал бы ни малейшей попытки, чтобы вас разубедить. Если, встретив какую-то сущность, кто-то дает ей название, то, не приняв названия, примешь от такого беду. Я покорился не оттого, что был покорен, а покорился, не изменившись» (209).
Слова Лао-цзы являются ключом к феноменологии увэй, разворачивающейся под знаком «спрятать Поднебесную в Поднебесной». Дао с внешней стороны представляется как прогрессия в неразличимость. Пожалуй, успех в достижении неразличимости является мерилом овладения недеянием, позволяя гневаться, не гневаясь, и царствовать, не управляя.
5
Жань Цю спросил Конфуция:
— Можно ли узнать, что было прежде неба и земли?
— Можно, — ответил Конфуций. — В древности было то же, что и ныне.
Потеряв нить разговора, Жань Цю ушел (275).
Отыскать параллели принципу увэй в европейской философии — дело не из легких. Трудности здесь двоякого рода — во-первых, недеяние основывается на невыбирании и, стало быть, не содержит перечня дискретных, хорошо различимых исходов. Поэтому «сопоставление случаев» зачастую теряет смысл: в яшмовом чайнике дао мир предстает в другой раскадровке событий. Например, изречение Лао-цзы «Величайшее искусство похоже на неумение» не предполагает эксплицитного анализа сходств и различий: контуры погружены в неразличимость, причем неразличимость доходит и до уровня мотивов, а не только внешней картины.
Во-вторых, социальная и психологическая мимикрия, характерная для недеяния, затрудняет определение истинной роли поступка и его толкования. Когда Ницше говорит «только не спутайте меня с кем-то другим», он выражает общую инфраструктуру авторствования, принцип текстопорождения, правящий, в том числе, и в философии. Но если «быть принятым за другого» входит в осознанную стратегию поведения и мышления, критерий оригинальности, отличающий одну философскую систему от другой, теряет смысл.