Дважды прочитав написанное, Воронов поставил на стол большую белую сумку «адидас», резким рывком открыл «молнию» и начал энергично раскладывать вещи на столе. Первое, на что он обратил внимание, — в ней не было ни одного патрона. Но ведь Мамлеев не дострелял даже первую серию.
Воронов поднял куртку и, как при обыске, прошелся ладонью по бортам. В маленьком боковом кармане обнаружил небольшой кусок картона с номером. Это был мамлеевский стартовый номер. Темно-синяя семерка на голубом фоне. «На Руси семерка считалась счастливым числом».
В карманах брюк оказалось еще две тщательно сложенные бумажки. Воронов отложил их, не раскрывая. Только сейчас он заметил пятна на правом плече куртки. Они шли по воротнику и лацкану. На темно-зеленой ткани пятна проступали нечетко, словно кто-то тщательно пытался их стереть. Серая рубашка с круглым высоким воротником, которую, похоже. Мамлеев надевал только на стенде под куртку, наоборот, была вся изукрашена потеками. Они засохли, и на одном из пятен прилип маленький кусочек ореховой древесины — осколок разбитой ложи. Брюки, лежавшие в сумке комом, смялись, и Воронов с трудом представил, как выглядели они на щеголеватом и педантичном Мамлееве. Небольшая финская шапочка с длинным полукруглым козырьком была совершенно чиста. Носки наспех сунуты в высокие охотничьи ботинки на рифленой подошве.
Воронов снова заглянул в сумку и только тут обратил внимание на боковой карман, из которого торчал уголок ярко-зеленого картона. Оказалось, четыре сплющенные коробки из-под патронов. Алексей узнал витиеватую надпись «Родони», какую видел у Вишняка.
Итак, у Мамлеева должно было остаться по меньшей мере четыре пачки «родони». Допустим, распечатывал он их уже на стенде. Но как понять, куда делись другие коробки — ведь стендовик берет с собой не менее двухсот пятидесяти патронов: две серии по сто и пятьдесят на случай, если придется производить дополнительную перестрелку. Итого у Александра как минимум должно было быть с собой восемь пачек. И это означает, что в сумке до того, как ее изъяла, оперативная группа, побывали чьи-то руки.
Воронов позвонил в больницу. Долго и безнадежно пытался выяснить, кто из врачей и сестер принимал Мамлеева, как и откуда появились у них вещи пострадавшего. Но по всем хозяйственным вопросам Воронова неизменно отсылали к какой-то старой и доброй нянечке, которая никак не могла взять в толк, что от нее хотят. Пришлось ехать в больницу.
В приемном покое старшая сестра, пожилая и спокойная женщина, ответила на его вопрос:
— Здесь записано, что вещи сдал в больницу товарищ Мельников. Вот и его подпись под актом о принятии. «Почему же Мельников не отвез их прямо домой? Не было времени или...»
Мельникова Воронов нашел на стенде «Локомотива» в тот же день. Был обеденный час. Не слышалось выстрелов. Не видно было людей. Стенд напоминал покинутую игровую площадку детского сада. Мельников сидел в тренерской один. Вблизи он мало напоминал того вертлявого человечка, которого Воронов видел в свой первый приход на стенд. Он был спокоен, насторожен и сдержан. Воронову почудилось, что дается это Мельникову нелегко. Впрочем, Алексей много раз пытался поставить себя на место людей, с которыми он, инспектор уголовного розыска, говорит, и каждый раз признавал, что чувствовал бы себя не в своей тарелке.
Они сели у окна, выходившего на просторный зеленый луг.
— Скажите, пожалуйста, каковы были ваши отношения с Мамлеевым?
— Каждая собака в Москве знает, что мы были друзьями, — виновато улыбнулся Мельников. — Нам нечего было делить, а объединяло многое. Хотя, признаюсь, компанейским парнем назвать Александра было трудно. — Мельников говорил теперь, тщательно взвешивая слова.
— Часто бывали у Мамлеева?
— Как сказать... Иногда семь раз в неделю. Иногда не встречались месяцами. У Александра начинались творческие запои, и вытащить его из библиотеки было делом мудреным. Ну, тренировки. Я ведь часто входил в состав сборной, и мы вместе тренировались. Правда, потом обычно Мамлеев уезжал за границу на соревнования, а я отправлялся домой, но такова уж судьба второго эшелона. Хотя из десятки лучших я не выпадал уже много лет.
Последняя фраза показалась Воронову где-то слышанной. Он начал лихорадочно вспоминать, при каких обстоятельствах и кто ее произносил. Юлия Борисовна? Прокофьев? Нет, память цепко держалась за нечто иное, но вот за что?
Мельников тем временем продолжал:
— Мне трудно говорить об Александре. Он мне исключительно дорог. И смерть его явилась жестоким ударом. Знаю я его давно, я уже входил в десятку лучших стрелков страны, Александр еще не знал, с какого конца заряжается ружье...