Привалов не шелохнулся, не поднял на меня глаз. Он словно не видел моего волнения, моей растерянности, моего смятения. Человек, конечно, привыкает ко всему, даже если ему еще долго до сорока. Видимо, он привык своими словами переворачивать людям душу и умеет оставлять слушателя как бы наедине с узнанным.
А Привалов медленно продолжал:
— Ваша мать была именно тем человеком, который оказал первую помощь летчикам, скрывавшимся на Микитовке. Родному отцу Володи Бизяева и его живому отцу, тому, кто вырастил парня. Вы же знаете, как она осталась в оккупированном Новоднепровске. Не могла бросить больницу, своих больных. Вот так-то, доктор, если не знали — узнайте.
— Нет, о ее подпольной деятельности... работе... я знал. О летчиках... теперь соображаю... тоже слышал... давно. Но о казни, о том, что было во время ее казни... о казни мне никогда никто...
— С войны прошло уже столько лет, — сказал прокурор, — но ее следы...
«Мама, мама», — повторял я молча. И вспомнил вдруг нашу больницу — мамину и теперь мою. И вспомнил яруговские липы в парке. До войны мать любила водить меня в этот чудесный сад. И в последний наш с ней день мы гуляли там.
— ...иногда эти следы войны, — услышал я спокойный, мягкий голос Привалова, — обнаруживаются невероятно где. Хотите, я вам расскажу, как впервые столкнулся с ними? Это было мое самое первое дело. Я только что закончил университет, отпуск проболтался в Новоднепровске и первого августа явился в прокуратуру. Меня назначили помощником прокурора города и района, и я должен был представиться начальству...
Я попробовал вслушаться в его слова, но у меня ничего не получилось.