Вопросов его я не дожидаюсь, какой-то он вареный, этот газетчик, и начинаю все рассказывать сама. От первой до последней роли вкратце, о генеральных взглядах на современный театр и кино — моих и посторонних, о режиссерах, драматургах и о разном. Упоминаю и о Володе, как о сослуживце корреспондента. Тот почему-то мрачнеет, подтверждая: да, дескать, мы — приятели.
— И как вам... он? — задаю глупый вопрос. Мычит, что нормально.
— Кстати, — сообщаю, — после спектакля мы с ним должны встретиться. Он — автор сценария «Оригиналов», вы знаете, конечно... — И смотрю на часы: пора трогаться.
Нос лимузина выползает из-за стоящей впереди громады рефрижератора, стремительно торкается вперед, но тут слышится лязг, машину встряхивает — мы наверняка смяли крыло, Я ахаю сочувственно, однако водитель великолепно равнодушен: бывает, мол, главное — рефрижератор цел.
— Такая машина! — сокрушаюсь я.
— Не машины нас наживают, а мы их, — цедит он.
Ну если это не поза, то рядом либо миллионер, либо крупный философ. Однако крупные философы живут скромно, а миллионеры в корреспондентах не служат.
Идти на спектакль эта непонятная личность отказывается, мы прощаемся, но когда выглядываю из окна гримерной на улицу, то вижу его автосарай в карауле у служебного входа. Странный тип. И весьма.
Настраиваюсь на роль. Интонация первых слов, пластика первого жеста... Это — как упор для бегуна на старте. Дальше — бег. И всякий раз в неизвестность. Театр — то же производство, но если там все определяют технология, качество и цифры, то здесь свобода импровизации — правда, в рамках предписанного драматургом и режиссером. Но рамки эти как бы сбоку, так что вверх и вниз можно взлетать и падать в зависимости от желания и таланта.
В холле, за кулисами, праздничная суета спектакля, и на миг, глядя на лица актеров — отдыхающих, бренькающих на гитарах, что-то обсуждающих, — выныриваю из отрешенной своей углубленности.
Люблю свой театр. Мой второй дом, маленькое отечество. И этот холл с его диванами, фикусами, облезлым роялем, и шумные гримерные с зеркальными стенами и пыльными паласами, и канава рампы... Мы часто приходим сюда, когда и не заняты в спектакле. Поболтать, посоветоваться, посмотреть друг на друга из зала. Здесь как на корабле. Есть кубрик и вахта, боцман, капитан и друзья, И мы — матросы этого корабля, и вокруг нас — океан зрителей. Сильно, конечно, об океане, но когда после спектакля стоишь на высветленном прожекторами дощатом настиле сцены, видишь в самом деле океан чувств, эмоций, многоглазую, пеструю, рукоплещущую толпу, и ты — над ней. Хоть пошлое сравнение — как чайка, ей-богу. Есть в этом что-то от полета, парения, волшебства, вечности...
А сейчас зал темен. Черное, дышащее внимательным ожиданием пространство. И я перед ним, в косо наклоненной колонне света. И бросаю в черноту тонущие в ней слова, и волнуюсь так, как впервые, и постигаю торжество сцены.
Потом — гримерная, увядающий шум за ее дверью — конец спектакля, конец праздника; сдаю платье, одеваюсь, наспех пудрюсь, натягиваю сапоги и — бегом к выходу.
Шикарного автомобиля уже нет, но открывается дверца белых «Жигулей», и в сумерках различаю лицо Володи. В беспечности, еще захваченная порывом сцены, сажусь в машину, дверца мягко захлопывается, и тут же перехватывает дух от плотной, тягостной атмосферы чего-то невысказанного, сложного и вместе с тем — до унылого будничного.
По дороге непринужденно рассказываю о корреспонденте. Кивает: знаю. Хмур. Наверняка грядет серьезный разговор, и болтовней я пытаюсь оттянуть его начало. Трушу.
— Ну вот... приехали, — говорю с вымученным кокетством, должным сгладить острые углы недоговоренности. — Спасибо.
— Что же ты... не пригласишь? На чашку чая? — глухо, не глядя на меня, отзывается он. — А?
Начинается!
— Прости, но сейчас там не та обстановка.
— Беспорядок после отъезда мужа? — поднимает он на меня глаза. — Я был на киностудии, так что информирован.
— До свидания, — как бы не слышу я и открываю дверцу.
— Постой, — удерживает он меня за руку. — Давай без... Оба оказались в одной и той же истории, и продолжить ее придется.
— Историю надо кончать, и как можно скорее, — вырывается у меня нервно.
— По логике — так, — соглашается он. — А сердечко-то на перебоях, нет? И разбираться, почему и что, — боязно, стабильности хочется. Семья в этом мире — ценность истинная, и если переоценивать ее, то не дай бог ошибиться? Что, аналогичные сомнения?
— И ты предлагаешь подняться ко мне, лечь в постель и разбираться в перебоях, переоценивать ценности и сомневаться в правильности сомнений?
— Не обижаюсь, — отвечает. — Это не ты, это твоя тяга к стабильности на меня ощетинилась. Кстати, стабильность — явление чудное. Но — относительно тебя и меня. Только. Такой уж я эгоист.
— Володя... — Слова тяжелые, вязкие, как тесто. Я, ужасаясь, сознаю, что говорю не то, да и... я ли говорю сейчас? — Уезжай! Сегодня это грязно, подло, ты сам потом будешь презирать меня...