— Поехала я. Принять-то решение я еще не приняла, но посмотреть хотела. И посмотрела. И всё — по ясным мне, а по каким, говорить не буду — приметам оказалось правдой: гулящим мой муженек оказался, дочку не от меня родил, а та — и внучку. Но Боже мой! В каких ужасных условиях он собственное дитя оставил! Он днями и ночами вокруг своего имущества ворковал, дела налаживал, клиентуру обихаживал, а дочь — бросил. И выросла несчастная в самом нищенском окружении, в самой тяжелой работе: не зная родителя, не зная родства, не зная никакого будущего. Мудрено ли, что до возраста не дожила: заболела на проклятущей работе и умерла? Полагаю, такая же судьба ожидала и Катю: откуда другой судьбе взяться? Но случилось чудо: как раз тогда — с месяц назад — помер еще и батюшка местный: ему, как выяснилось, супруг мой исповедовался, а он, батюшка, имея сердце доброе, но против правил при жизни пойти не в силах, записи в конверте оставил — что-то вроде собственной своей исповеди, только не тайной, а для меня: единственной как бы родственницы у малой и беззащитной сироты!
Лидия Захаровна перевела дыхание и приобняла подошедшую к ней девочку. Заодно — правда, не удержавшись от того, чтобы не моргнуть — и корову по боку похлопала: Мура, как привязанная, вслед за Катей, тоже подошла к ней.
— А дальше начался ужас. Я сразу решила Катю забрать: у меня… у меня… — на лице вдовы появилось вдруг выражение смущения, — у меня — впервые за столько лет — снова смысл жизни появился! Представляете? Уж теперь-то, — подумала я, — и дело пойдет: есть для кого стараться! Иначе и смысл какой? Забрать ребенка из нищеты, чтобы через год-другой в такую же нищету его ввергнуть? Ибо не стану скрывать: дела у меня совсем плохи. Пока еще я держусь, но без крутых перемен ко дну пойду обязательно!
— Ну, ну… — забормотал совсем потерянный Петр Васильевич. — Да отчего же вы раньше молчали? Да ведь… по-соседски… как-нибудь…
Вдова достаточно зло усмехнулась:
— По-соседски! Да ведь я сама добра не знала и от других его не ждала!
Петр Васильевич покраснел.
Пахнуло сыростью, защелкало и зазвенело — тихонько, но отчетливо различимо. Михаил Георгиевич обернулся и увидел, что — очевидно, ветер немного отошел на другое направление — в открытые ворота начало задувать: порывами — то вот она, а то и нет ее — полетела в коровник ледяная крошка. А еще Михаил Георгиевич увидел, что зрителей и слушателей прибыло: прямо за инспектором — в неподвижной нерешительности и в таком же, как у Петра Васильевича, смущении — стояли разом пять полицейских чинов. Три городовых и два околоточных.
— А я-то знал! — вдруг заговорил один из околоточных. — Девочку еще раньше приметил, но до конца процедуры докладывать не стал.
— Какой процедуры? — удивился Михаил Георгиевич.
— Да как же? — околоточный вопросу Михаила Георгиевича удивился не меньше: странно, что пусть и врач, но, как-никак,
— Ах, вот оно что…
Михаил Георгиевич внимательно посмотрел на открытое и в этой открытости казавшееся простоватым лицо «оплошавшего» околоточного:
— Ах, вот оно что… — повторил он и кивнул.
— Да, ваше благородие… как-то так. Но вы ведь не станете писать рапорт?
— Ну вот еще!
По губам околоточного скользнула улыбка. Михаил Георгиевич тоже улыбнулся и отвернулся.
— Но причем тут ужас? — спросил тогда Петр Васильевич.
— А при том, — немедленно ответила Лидия Захаровна, — что страсть это — предоставить все необходимые свидетельства, учитывая в особенности то, что в основе всего — беззаконное признание священника! Проще было бы удочерить, но вы же сами видите: какая из меня мать? Будь я мужчиной, вопросов не возникло бы. Но для женщины… женщин у нас не ставят ни во что! Мужчине хоть при смерти позволят удочерить малолетнюю, а женщине, да еще и пожилой, — кукиш без масла!
Лидия Захаровна обвела всех вопрошавшим взглядом: что, мол, не так? Возразить, однако, никто не решился, хотя в словах Лидии Захаровны одна неточность все-таки была: процесс удочерения (как, впрочем, и усыновления)