Лорд Байрон принял меня с обыкновенною любезностью. Не видя меня так долго, он ездил к мистеру Стенбау узнать обо мне. Я был под арестом, и потому он не мог видеться со мною. Я сказал ему, что так как мы, может быть, еще долго будем стоять в Босфоре, то я намерен отправиться в отпуск, чтобы посетить Грецию, и пришел за рекомендательным письмом к паше янинскому, которое он прежде сам предлагал мне. Он тотчас сел к бюро, написал письмо по-английски, чтобы я мог понимать его, и потом велел перевести его греку, которого дал ему Али-паша и который был у него вместе и камердинером, и секретарем; наконец, он подписал письмо и приложил подле подписи свою гербовую печать.
Мне пора уже было на корабль; я простился с лордом Байроном, не сказав ему ничего; впрочем, я надеялся еще раз с ним увидеться.
На «Трезубце» был праздник; все перегородки были сняты, как во время сражения, и во всю длину столовой и советской комнаты был накрыт стол на двадцать приборов.
За десертом по английскому обыкновению провозглашены были тосты, между прочим, один дружбе, и при этом Джемс обнял меня за всех; все это было как бы нарочно, и, обнимая его, я со слезами на глазах мысленно простился с ним.
Часы пробили шесть; мне было пора; я сказал, что мне нужно по важному делу на берег; позволение удалиться дано было мне с обыкновенными шутками. Я принимал их, сколько можно с веселым видом, и ушел в свою каюту, так что никто и не подозревал моих намерений. Дорогою я велел Бобу приготовить шлюпку.
Когда мы отошли от корабля шагов на тридцать, Джемс увидел меня и вызвал всех на борт. Тут начались такие громкие «ура»» что Стенбау вышел из своей каюты.
Не могу выразить, что почувствовал я, увидев посреди всех этих молодых людей доброго старика, который был общим нашим отцом и которого я видел в последний раз. Слезы навернулись у меня на глазах; я было поколебался, но мне стоило только вспомнить Борка и оскорбительный отзыв его, и я дал знак матросам, чтобы гребли сильнее.
Мы вышли на берег у ворот Топханэ. Я выскочил на землю; при этом у меня выпал из кармана пистолет. Боб, который во все время был очень задумчив, поднял его и подал мне; таким образом он один очутился со мною на берегу.
— Мистер Джон, — сказал он, — вы не имеете доверенности к Бобу, потому что он простой матрос, и, право, напрасно.
— С чего ты это взял, любезный друг?
— Да я ведь, ваше благородие, не разиня, сразу угадаю характер человека, и я уверен, что вы теперь идете не на любовное свидание.
— Кто же это тебе сказал?
— Никто. Во всяком случае, если Боб вам на что-нибудь годится, так не забудьте меня, мистер Джон; я всегда готов к вашим услугам, днем и ночью, душой и телом, на жизнь и на смерть.
— Спасибо тебе, спасибо, любезный друг. Я не думаю, чтоб ты знал, зачем я приехал на берег, но если в самом деле угадал, то, если завтра утром ни я, ни Борк не воротимся, скажи Джемсу, чтобы он отпросился, и приезжайте вместе на Галатское кладбище, может быть, что-нибудь и узнаете о нас.
Я подал ему руку, и он поцеловал ее так скоро, что я не успел ее вырвать. Потом, вскочив в шлюпку, он закричал:
— Ну, ребята, за весла! Прощайте, мистер Джон, то есть до свидания! Будьте осторожны!
Я кивнул ему головою и пошел по дороге в посольский дом через Галатское кладбище.
XIX
Это одно из прекраснейших кладбищ в Константинополе, осененное мрачными соснами и зелеными чинарами, уединенное и безмолвное даже днем и посреди шума. Я прислонился к могиле молоденькой девушки; памятник ее состоял из обломленной колонны, с мраморного гирляндою из жасминов и роз, которые у всех народов служат символом юности и невинности. По временам проходила мимо меня какая-нибудь женщина в белом покрывале, из-под которого виднелись глаза ее; она походила на тень одного из тех покойников, которых я попирал ногами: атласные ее туфли, вышитые серебром, не производили ни малейшего шума. Тишина нарушалась только пением соловьев, которые на Востоке всегда водятся по кладбищам. Турки, погрузясь в мечтательность, слушают их без устали, потому что считают душами девушек, умерших в девственном состоянии. Сравнивали шум, жар, волнение вне кладбища с тишиною, свежестью, спокойствием этого прелестного оазиса, я стал завидовать покойникам, у которых такие приятные концерты, такие прекрасные деревья, такие богатые памятники. Мечтая таким образом, я стал вспоминать всю прошедшую жизнь мою и несчастную ссору с Борком; я сравнивал всю эту тревожную сцену со спокойствием людей, которых мы называем варварами, потому что они проводят жизнь, куря трубку, на берегу какого-нибудь ручья, не заботясь о бреднях науки, повинуясь инстинкту, думая только о женщинах, оружии, конях, благовониях, о всем, что может служить к наслаждению, и, проведя жизнь в чувственности, ложатся на покой в зелени, с надеждою проснуться в Магометовом раю, посреди гурий; и время, проведенное мною с самого младенчества, казалось мне периодом безумства и лихорадочного бреда.