– Мне вменено в обязанность принять от Флориана последнюю исповедь и дать ему последнее отпущение грехов, – продолжал патер Арнольд. – И я принял на себя эту обязанность, ибо мы знаем мало иереев, кои не содрогнутся, услышав перечень всего содеянного этим кардиналом! Нужно обладать стойкой верой, чтобы после его исповеди не усомниться в непогрешимости нашего святого престола… Бог дал мне такую стойкую веру, поэтому-то меня, скромного служителя церкви, призвали выполнить этот последний долг по отношению к заблудшему и облегчить его грешную душу… Но, повторяю, остерегайся его, сын мой! Красивыми словами и ласковыми улыбками он умеет располагать к себе юношество…
– Ни красивых слов, ни ласковых улыбок отца Флориана я не удостоился, – ответил Збигнев. – Он суров, немногословен, необщителен и по виду далек от земной суеты…
– Ну, значит, сейчас он избрал иной способ улавливания душ! – возразил патер Арнольд. – Немногословие, многозначительное молчание, отстранение от мелких дрязг, свойственных всякому скопищу людей, а в том числе – увы! – и святым обителям. – Разве это не способ привлечь к себе внимание молодой горячей души? А затем, когда рыбка пошла на приманку, ему легко будет насадить ее на крючок неверия и богоотступничества… Скажи, сын мой, не он ли виновник твоих вольнодумных мыслей, в которых ты хотел мне покаяться?
Збигнев не мог не согласиться с тем, что отец Арнольд, как всегда, прав… Он молча шагал рядом с патером по вязкой глине дорожки, мучительно обдумывая, каким образом ему можно будет отстраниться от отца Флориана, к которому юноша стал уже привыкать и который – может быть, и притворно – выражал радость каждый раз, когда встречался с испытуемым.
После того как Збигнев распростился с патером Арнольдом, он почувствовал настоятельную необходимость наедине обдумать то, что он узнал сегодня. Уединиться разве в библиотеке? Но до того, как ему удалось туда попасть, его трижды или четырежды окликнули по дороге. Один из молодых, таких же испытуемых, как он, спросил Збигнева, как следует перевести по-гречески слово «индульгенция» и вообще, существует ли на греческом языке такое понятие.
Отец Артемий интересовался, закончил ли отец Флориан перевод испанской рукописи.
Двое юных послушников пригласили Збигнева на поляну, где они тайком от святых отцов очистили место для игры в мяч.
Повар, высунувшись из окна кухни, осведомился, любит ли досточтимый патер Арнольд карасей в сметане.
Збигнев решил уйти подальше – его манила тропинка, уводящая в лес.
Юноше было страшно и тягостно от всего, что рассказал ему патер Арнольд, но вместе с тем он чувствовал необычайное облегчение, как человек, избежавший большой беды…
«Как должен я быть благодарен отцу Арнольду уже за одно то, что в самые трудные минуты моей жизни он оказывается рядом и поддерживает меня словом и делом! Кажется, больше мне не угрожают никакие встречи!» – думал Збигнев, углубляясь в лес.
Но – увы! – на повороте тропинки Збигнева дожидался молодой послушник, прозванный товарищами «Пшепрашем».[51]
Он стоял с низко опущенной головой и сложенными на груди руками, всем своим видом выражая глубину своего раскаяния.
Это он в день прибытия Збигнева в монастырь, воспользовавшись тем, что уставший с дороги бакалавр заснул крепким сном в «странноприимной», сажей нарисовал под носом Збигнева усы, а новый библиотекарь, ни о чем не подозревая, так и проходил с этими усами до самой трапезы.
Все испытуемые и послушники и даже кое-кто из отцов монахов нашли, что усы как нельзя более подходят к статной и мужественной фигуре Збигнева.
Сам же бакалавр, если и был зол на шутника, то только потому, что, глянув на свое отражение, убедился, что усы ему действительно к лицу и что где-то в самых глубинах его души возникло сожаление, что никогда в жизни не придется ему отпускать длинные польские усы, носить на боку саблю и сражаться с неверными мечом, а не крестом.
Сейчас молодой шутник решил еще раз попросить у бакалавра прощения за свою неуместную шутку.
Збигнев успокоил юношу как мог и постарался поскорее с ним распрощаться.
На дорогах и в монастырском саду снег уже почти растаял, а здесь, под елями и соснами, он лежал тяжелыми голубыми пластами, кое-где испещренный следами мелких зверюшек.
«Эге, а вот и человеческие следы… Они ведут куда-то в глубь леса. Дровосек… или охотник…» – решил Збигнев.
Вдыхая полной грудью свежий смолистый воздух, юноша шагал все дальше и дальше, ловя себя на том, что ему хочется петь, кричать и даже пробежаться по хрупкому насту.
– А что сказал бы об этом патер Арнольд? – тут же остановил он сам себя. – Какое великое счастье, что этот святой жизни человек встретился на моем пути! Не он ли мягко, но настойчиво и последовательно, в течение нескольких лет отвращал меня от дружбы с вольнодумцами и, по правде сказать, невеждами – Сташком и Генрихом? Не он ли отвел меня от желания навестить каноника Коперника в Лидзбарке? Не он ли ласково, но строго отнял у меня трактат Коперника, переданный мне профессором Ланге?