Верблюдов Дойл описывает с характерным для него юмором: “Это самое странное и самое лживое животное на свете. У него такой почтенный, респектабельный вид, что невозможно заподозрить, какая черная подлость таится внутри. Он подходит с таким мягко заинтересованным, снисходительным выражением, как у аристократической дамы в воскресной школе. Не хватает только лорнета. Затем нежно вытягивает сложенные трубочкой губы, взгляд делается мечтательным, и только успеваешь сказать: “Голубчик, он хочет поцеловать меня”, как два ряда устрашающих зеленых зубов клацают у тебя перед носом, и ты отпрыгиваешь прочь с проворством поистине изумительным”.
Через восемь дней журналисты добрались в Короско, сели на колесный пароход, а в Вади-Халфе майор Фрэнсис Уингейт, начальник военной разведки, предупредил их, что ни один штатский дальше следовать не может, ни под каким видом. Там же Дойл встретил Китченера, который пригласил его на обед и сообщил, что какое-то время ничего происходить не будет: наступление застопорилось, и, прежде чем война пойдет всерьез, нужно реорганизовать армию и протянуть железнодорожную ветку к Красному морю, чтобы подвозить свежее пополнение и припасы для фронта.
Дойл не желал долго ждать и, горько разочарованный всеобщим бездействием, вернулся в Каир на грузовом судне, всю дорогу просидев на диете из хлеба, консервированных абрикосов и “Исповеди” Руссо, которую он где-то раздобыл и которая не слишком его порадовала.
Деятельность Дойла в качестве военного корреспондента в Судане была не особенно продуктивна. Ничего, кроме внутренней передислокации войск, он не видел и был вынужден ограничиться набросками об Уингейте (“человеке, который знает больше об истинной сущности суданцев и их передвижениях, чем кто бы то ни было”) и о Слатин-паше (урожденном австрийце, который после побега из махдистского плена служил под началом Китченера). Его “Письма из Египта” были так же непоследовательны, как и сама военная кампания.
Дойлы почти сразу вернулись в Британию и в конце апреля уже вместе с детьми поселились в Грейсвуд-Бичез. Им пришлось снять этот дом, неподалеку от Хаслмира, поскольку их собственный в Хайндхеде еще не был готов. Впрочем, дети были в восторге — в саду прыгали кролики и носились цыплята. Впервые за долгие месяцы вся семья была в сборе, и Дойл записывал за детьми смешные фразы, чего прежде никогда не делал:
Их игра почти всегда проходит в виде инсценировки — доктор и больной, церковь, гости и т. д. Очень любят переодеваться в кого-нибудь.
Мы возимся втроем, Тутси [Мэри] советует Бойси [Кингсли]: “Сядь ему на голову. Будь как дома у него на голове!”
Увидев, что я хороню щенка, Тутси сказала: “Папа, ты сажаешь щеночков — может, лучше в цветочной клумбе?”
“А почему этот дядя не заправляет рубашку в штаны?” — спросил Бойси после похода в церковь.
Тутси — учительнице танцев: “Вам не стоит говорить так громко, а то однажды вы напугаете какую-нибудь девочку”.
Папа спросил Тутси, к какому семейству принадлежат грибы. Тутси: “Эти грибы принадлежат нашему семейству”.
Я собираюсь побриться. Бойси: “Где ты взял этот мех?”
Тутси попросила, чтобы ей дали нижний этаж булки.
“Что это за гроб?” — “Это мистер Джонс отправляется к Богу”. Полчаса спустя: “Можно не сомневаться, Бог уже распаковывает мистера Джонса”.
Тем не менее потом Мэри вспоминала отца как далекого, недоступного, внушающего благоговейный трепет. Ее отношения с матерью, которую она называла “основой всего нашего счастья”, были гораздо ближе. В памяти Мэри она была крошечная, с изящными руками и ногами и задумчивым взглядом, словно устремленным куда-то вдаль: “В ней была нежная всеобъемлющая любовь, притягивавшая к ней простых людей, детей и животных как магнит. Она обладала спокойной уверенностью, происходящей скорее от душевной мудрости, нежели от практических познаний. В ней струился ручеек чистой, ясной радости, придававший блеск ее глазам и прелесть улыбке. То была именно радость, а не чувство юмора, ведь мама никогда не улыбалась в ответ на шутки на чей-либо счет. В такие моменты тень пробегала по ее лицу, и ее молчание было укором для шутника”.
Если с детьми Дойл был сдержан и суховат, то с женой — бесконечно терпелив и внимателен. Мэри отлично запомнила такой случай: мать взмахнула рукой над свежеисписанным листом и задела рукавом чернильницу. “От такого кто-нибудь иной мог бы прийти в ярость и сорваться. А он просто улыбнулся, видя, как она раздосадована, и принялся переписывать страницу заново”.