— Вот эта их бессмысленная радость и раздражает меня. Как смеют они, беспомощные и беззащитные, радоваться, когда я, умный, талантливый, все знающий и все умеющий, — страдаю? Вот вы говорите: птицы и дети. Вы знаете — я люблю музыку. Это моя единственная любовь. С детства я мечтал стать композитором. У меня не было скрипки — я играл на гребешке. Я упивался звуками. Вряд-ли Бетховен когда-нибудь чувствовал то, что чувствовал я. Вся наша семья жила в комнатке за парикмахерской. Целыми днями я бегал из угла в угол, не отнимая гребешка от губ. "Прекрати свой бессмысленный вой, Аполлон, ты разгонишь всех моих клиентов", — говорил мне отец, отнимал гребешок и драл меня за уши. Но я не унывал. Из бака, в котором кипятили воду для бритья, из пары кастрюль и нескольких жестянок я создал целый оркестр. Оставшись один в комнате, я вооружался кочергой и в бешенстве колотил по этим предметам, вне себя от восторга. Бак разбивался, кастрюли гнулись. Приходил отец и драл меня за уши. Вот почему у меня уши такие.
Он дернул себя за красное оттопыренное ухо и громко всхлипнул, едва сдерживая слезы.
— Но я был верен музыке, — продолжал он. — Я стал работать. Голова моя пухла от контрапункта. Месяцами питался я одним хлебом, копя деньги на скрипку. Двадцати лет я написал свою первую оперу. Я показал ее напыщенным знатокам. И что же вы думаете? Они сказали, что я — бездарность и невежда.
Он замолчал, задумчиво глядя в стену.
— При чем же здесь птицы? — спросил профессор.
— Как при чем! И вы не понимаете? Да, ведь, какой-нибудь соловей или чижик — глуп и плюгав, а откроет рот — какие звуки! Нет ничего слаще птичьего пенья. То, что Аполлону Шмербиусу недоступно, несмотря на бессонные ночи, природа даровала ничтожным бездельникам. Вот за что я ненавижу птиц.
— А за что вы детей ненавидите? — спросил профессор.
— За то, что их все любят, — глухим голосом ответил Шмербиус. — Меня ни разу никто даже не пожалел.
— Вы в этом уверены?
— Уверен.
И вдруг с удивлением заметил я, что у профессора дрогнула нижняя челюсть, глаза его потеряли свой обычный стальной оттенок и заголубели небесным цветом.
— Вы ошибаетесь, — сказал он. — Вас очень и очень жалеют.
— Кто же? — спросил Шмербиус, и кривая улыбка появилась на его губах. — Уж не вы ли?
— Я, — с удивительной простотой и мягкостью сказал Зворыка.
Нежность и теплота мелькнули в глазах у Шмербиуса. Он был удивлен и растроган. С ним еще никто никогда так не говорил. Слезинка выкатилась из-под века и остановилась на кончике изогнутого покрасневшего носа.
— Бедный вы, бедный, — продолжал профессор. — О, если бы я знал раньше, что вы такой одинокий, забитый и всеми покинутый.
Но лицо Шмербиуса передернулось. Он с ненавистью взглянул на профессора. Как все злые и хитрые люди, он не верил в доброту других. Ему стало стыдно своей минутной слабости. Да как он смеет, этот пузатый, жалеть его, Шмербиуса, держащего в своих руках судьбу мира!
— Послушайте, вы, иоркширский философ! — взвизгнул он. — Это хорошее пищеварение сделало вас таким жалостливым. Сантиментами вы от меня ничего не добьетесь. Я не мальчишка, чтобы менять раз принятые решения. Впрочем, не беспокойтесь: конца мира вы не увидите. Вы умрете раньше. Я пришел вам сообщить, что его величество император Мантухассар милостиво приказал посадить вашу голову на кол. Через десять минут придет Каракузо — палач. Прощайте!
Он стремительно повернулся. Серебряная слезинка сорвалась с его носа и упала на пол. Стукнула дверь, щелкнул замок, и он исчез.
— Какой чудак, — пробормотал профессор, — а ведь, мне его действительно жалко.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ.
Бой у тюремных дверей.
Через десять минут придет палач. Нам осталось только десять минут. Наконец, наступил тот миг, когда мы можем считать наше дело окончательно и бесповоротно проигранным!
— Что это за шум? — спросил меня профессор, прислушиваясь.
— Мне кажется, — ответил я, — что это шумит какой-то водопад.
— Нет, — сказал профессор, — едва ли. Это шумит толпа.
Даже гранитные стены и чугунные двери нашей тюрьмы не могли заглушить далекий рев. Неужели это собрались любопытные, желающие поглазеть на нашу казнь? Мороз пробежал у меня по коже. Профессор вслух отсчитывал минуты: пять, шесть, семь, восемь.
В начале девятой за дверью послышались шаги. Они медленно приближались. Мы затаили дыхание.
Неужели у палача может быть такая легкая походка? Шлеп-шлеп-шлеп — шлепают босые ножки по каменным плитам. Уж не десятилетнего ли мальчика прислал Шмербиус казнить нас?
Щелкнул замок, дверь отворилась, и в нашу камеру вошла женщина. Лицо ее было закрыто волосами, видны были только сияющие глаза, тревожно бегающие по сторонам.
— Тьяузи хуакай, — прошептала она и вдруг упала перед профессором на колени, обхватила его толстые ноги и стала целовать грязные тупоносые башмаки.
Профессор был ужасно смущен. Его лицо и шея залились краской, и даже уши мучительно запылали.