Он наблюдал за тем, как Морган, вонзив каблуки в сухую осеннюю почву, натягивала палаточный брезент на две палки. Прекраснее всего ее ноги казались Владимиру, когда они сгибались под ее великолепной большой попой, как то было сейчас. Ощутив прилив возбуждения, Владимир зажал ладонью пах, но тут его отвлекло существо с перьями: птица.
— Ястреб! — закричал Владимир.
Хищник кружил в небе, нацеливая на него свой жуткий клюв.
Морган вбивала камнем в землю очередной колышек Она утерла пот со лба и выдохнула в ворот майки.
— Куропатка. Почему ты мне не помогаешь? Не любишь напрягаться, да? Предпочитаешь… даже не знаю, как сказать… пережевывать мысли.
— Я абсолютно никчемный, — подтвердил Владимир.
Пока Морган орудовала камнями и палками, Владимир держал брезент. Он разглядывал ее с тихим обожанием, представляя себе девочку с каштановыми волосами, хорошенькую, но не первую красавицу в ее шестом классе: вот она на крыльце размазывает хлопками комаров на лбу; у ее ног слегка сдувшаяся резиновая игрушка, динозавр из мультсериала; промокшие карты на плетеном столе, липкие на ощупь, красная краска смешалась с желтой, бубновый валет лишился головы; наверху в родительской спальне последние судороги привычной ссоры между матерью и отцом, порожденной вспышкой ревности, мелким унижением или, может быть, просто однообразием жизни — хот-доги летом, призы на соревнованиях, попутный ветер на озере, народные волеизъявления в ноябре, воспитание троих детей с сильными прыгучими ногами и большими руками. Эти руки тянут, чтобы погладить и утешить, ими подтягивают пухлые тела на вязы, чтобы распугать белок, возносят к вечно серым небесам баскетбольные мячи и вбивают палаточные колышки в землю…
Владимир одернул себя. Эк его занесло. Что он знает о ее детстве? Самому ему не повезло: ослепленный солнцем аист приземлился с ним на борту в роддоме на проспекте Чайковского, а не в благополучной клинике Кливленда. Ох уж эти вечные вопросы бета-иммигранта: что делать с непослушным языком, с родителями, потерявшими полжизни, с самим запахом тела, наконец? Или же, конкретнее: как вышло, что
— Ты устала? — спросил он с искренней, как ему мнилось, нежностью. Придерживая брезент одной рукой, другой он погладил Морган по влажным волосам.
Она возилась с палаточным колом, крюком и еще каким-то приспособлением, и Владимир растрогался, глядя на ее тело, более складное, чем его собственное, тело женщины, которая с землей на равных. Все в ней — ноги, бицепсы, коленные чашечки, позвоночник — служило некой цели, прыгала ли она с трамвая на трамвай, добираясь до окраины Правы, торговалась ли на цыганском рынке, выгадывая на корнеплодах, продиралась ли через соломенного цвета листву.
Фрэн, Хала, мать, доктор Гиршкин, Рыбаков, Владимир Гиршкин — все они потратили жизнь, чтобы соорудить себе укрытие от окружающей действительности, будь то залежи денег, говорящий вентилятор, кордон из книг, деревянная изба в подвале, полки с полупустыми банками геля «Кей-Вай» либо хлипкая финансовая пирамида… А эта девушка, укрощавшая упрямый кол шилообразной штуковиной, ни от кого и ни от чего не скрывалась.
— Я почти закончила, — сказала Морган.
От этой фразы Владимиру стало грустно, словно его преждевременно покинули; гнев, трепет, любовь, растерянность — много чего нахлынуло разом и преобразилось в сексуальное возбуждение. Опять эти плотные ноги. Джинсы, испачканные землей. Его охватило странное и тем не менее естественное, как стихия, чувство.
— Хорошо. — Он едва коснулся ее теплого плеча. — Это хорошо.
Она взглянула на него. Ей хватило нескольких секунд, чтобы сообразить, в чем дело: Владимир переминался с ноги на ногу, стрелял глазами, прерывисто дышал, и она мгновенно смутилась, как смущаются юные.
— О черт. — Морган отвернулась с улыбкой.
Они забрались в идеально натянутую палатку, и Владимир немедленно прижался к ней, погрузил руки в ее натуральные округлости, стискивая Морган крепче и крепче в жажде радости и молясь, чтобы эти объятия не пропали даром. И вдруг ему пришло в голову… Одно-единственное слово.